А если пустим то ни тебе ни

он кое как справился с собой

— Никандр Артемьевич! — окликнул он начальника штаба. — Что вы там?..

…С того часа, как для него, командарма, стало очевидно, что его армия не сумела остановить врага и враг устремился в открытые бреши на восток, к Москве, он пребывал в состоянии внешне не проявлявшегося, но полного, ясного отчаяния. Он не ложился пятые сутки, но и когда охватывало изнеможение и веки сами собой смыкались, незасыпавшее отчаяние тут же его будило. Сон отлетал, как от толчка, и с холодной отчетливостью командарм вспоминал, что произошло непоправимое — его армия разбита и окружена.

Вспоминал он и последнее свидание с командующим фронтом накануне неприятельского наступления, и то обещание, которое он дал командующему.

«Армия свой долг выполнит: не пустим немца к Москве, пока живые».

И в его ушах, как въяве, звучал тогдашний ответ командующего — даБнего, с гражданской войны, товарища.

«А если пустим, то ни тебе, ни мне лучше бы вовсе не родиться».

Но вот он жив, жив! — а танки Ерага устремились на восток, сквозь пролом в его армии… Впрочем, он, собственно, и не ощущал уже себя живым, как другие вокруг него, — он, казалось, только задержался среди живых, чтобы исполнить то, что еще мог исполнить… Сейчас важно было одно: остановить любой цэной врага т:.м, где он теперь находился — страшный удар был ‘занесен над самой Москвой, и, возможно, бои шли уже в ее пригородах… А поэтому требовалось во что бы то ни стало сохранить самообладание! Каждый гитлеровец, убитый здесь, уже не дойдет до Москвы — вот о чем надо было помнить. Но внутренне генерал как будто застыл в ужасном сознании: он со своей армией не задержал, пропустил врага… И жить с этим сознанием так, как он жил раньше, то есть как живут живые: спать, есть, отдыхать, улыбаться при встрече с приятным человеком, не забывать и о себе самом, считаться с тем, как к тебе относятся подчиненные и как высшее начальство, заботиться о семье, о близких и прочее, и прочее — было уже невозможно. Лишь иногда и все реже, при мысли о жене, о дочери, командарм испытывал растерянное сожаление: вот не уберег их… А в душе он уже простился с ними, словно не мог ни при каких обстоятельствах к ним вернуться, как никогда не возвращаются мертвые.

— Никандр Артемьевич! — требовательно повторил командарм.

Начальник штаба обернулся, и что-то поспешно виноватое было в этом его движении.

— Прошу простить, Федор Никаноро-вич, — выговорил он наконец. — Я должен довести до сведения Военного совета… Это очень, очень… Прошу простить! Это тяжело… Армия больше не существует.

Он кое-как справился с собой, связно заговорил, и из его доклада действительно вытекало, что армии как войскового объединения, управляемого из центра, штаба, больше нет: бой принял очаговый характер, сопротивлялись — если еще сопротивлялись?! — отдельные, изолированные части… Не лучше, по словам / генерала, обстояло дело и в соседних армиях фронта. Достоверным было, что противник, взявший в кольцо группу армий, обрубивший все их связи, непрерывно усиливал нажим, добиваясь полного их уничтожения. И дело тут шло к неизбежному концу…

Генерал именно так и думал, он был честен и ничего не преувеличивал, не видя никакого просвета в обстановке. Безотчетно, как это и бывает, он в своем докладе стремился и других убедить в том, в чем — до потрясения, до слезной судороги — был убежден сам… Умолкнув, он сел, плечи его опустились, и теперь свеча сверху освещала его спутанный седоватый зачес от одного уха до другого, поверх лысины.

Comments are closed.