Author: teacher18

Есть сказал Богданов так точно иначе не

я пообещал само собой да

К вечеру главные приготовления закончились, что само по себе могло показаться невероятным. Одной из сводных групп командовал Богданов, с ним шел член Военного совета… Богданову удалось даже немного поспать перед боем, он почистился, побрился, и молодость взяла свое — он вновь выглядел не больше, чем на свои двадцать восемь лет, и вновь на его щеках заиграл сквозь загар румянец. Глядя на Богданова, командарм с неясным чувством подумал: «Неужто ж ему все нипочем? А ведь драться будет лучше других».

Они вышли из леса… Только что солнце с—о за тучу — закаты становились все более осенними, небо заволакивало — днем прошел небольшой дождь, к ночи он мог повториться, и сразу же холодно запахло недалекой трясиной.

— Ну, пора… — сказал командарм. — Очень надеюсь на тебя, Николай! Держи со мной связь… Если же что со мной… пояснять не требуется — ты примешь общее командование.

— Есть, — сказал Богданов так, точно иначе не могло и быть.

— Я уже распорядился об этом, дивизионный комиссар в курсе, — сказал командарм.

— Есть, — повторил Богданов. — Разрешите идти?

Командарм помедлил, хотя обо всем они уже переговорили и условились. Но ему нравился Богданов — все в этом офицере было ему по вкусу. А главное, при всей своей твердости, он бессознательно искал вокруг себя, у кого еще он мог ее почерпнуть, дополнительно, сверх той,’ что была у него самого: как ни говори, им предстояло проделать нечто почти невозможное.

— Что ты так обвешался, полковник? — спросил командарм. —• Тебе ж это одно неудобство.

И в самом деле, на Богданове помимо его автомата, полевой сумки, планшета, сумки с гранатами, кобуры с пистолетом висела на другом боку еще одна полевая сумка.

— Это не моя, это корреспондента, москвича, — ответил Богданов. — Симпатичный был майор.

— А-а,— протянул командарм. — Когда его?..

— Утром сегодня… Он у меня ночевал… Собрался в полк, тут его и. накрыла мина. Только пять минут и прожил… Просил сумку в Москву доставить, там вся его письменность. Только о сумке попросил… Герой, если посмотреть. Я пообещал, само собой, да вот не знаю, не уверен… — Богданов усмехнулся. Но по всему его облику было видно, что он, невесть почему, убежден в своей неуязвимости.

— Иди, полковник! — сказал командарм. — Счастливо тебе!

Сам он с офицерами штаба решил идти со второй сводной группой. И в поздних сумерках обе группы одновременно скрытно двинулись…

Но, вероятно, подготовку к прорыву не удалось проделать в секрете от немецкой воздушной разведки, и противник сосредоточил на пути отрядов крупное соединение пехоты и танки… Лес осветился нежданно множеством ракет, точно весь разом запылал, и взревели сотни автоматов. Командарм с несколькими офицерами и кучка автоматчиков вырвались из огня, но связь с частями, оставшимися в котле, была потеряна. Какое-то время там шел тяжелейший бой: гранаты и пули против брони и пушек, и командарм не мог уже прийти на помощь, хотя бы своим присутствием.

Говорит что так лучше для нас

маша даже побоялась выговорить эту догадку

— Малышка, сорвиголова! — воскликнул он. — Я-то не знал, что ты… А ты еще девчонка…

Он взял ее ступню в ладонь и прижался щекой к этой лепестково-гладкой коже на подъеме. Его нежность и жалость искали выхода, но в лексиконе у него не было ласковых слов, и он хрипло бубнил одно:

— А ты еще девчонка… девчонка…

Лена открыла глаза и села на постели, опираясь на выпрямленную руку; простыня свалилась с ее плеча, открыв беленькие, круглые груди. Не убирая своей ноги, она смотрела на Федерико, и в глазах ее зажглось любопытство. А он завладел уже и другой ее ступней, целовал и хрипел:

— Девчонка, малышка!

Он переживал чувство, подобное отчаянию, не догадываясь, что это и есть любовь.

О чудесном появлении брата Ольга Александровна узнала от слепой Маши. И она нцкак не могла взять в толк, почему Митя не хочет, чтобы о его присутствии в родном доме знал кто-либо еще. С чердака он также не пожелал спуститься, и ей пришлось взбираться туда к нему.

— Говорит, что он инкогнито… Говорит, что так лучше для нас самих, — спешила все выложить Маша. — Просит, чтобы, кроме тебя, ни одна живая душа…

— Господи! Митя! — Ольга Александровна все порывалась ускорить шаг и останавливалась. — Митя! Он жив! Но чего он боится? Счастье-то!

— Я спросила: Митенька, откуда ты? Говорит: с неба, — и смеется.

— Смеется? — не поверила Ольга Александровна. — Какой он, Маша? Он здоров?

— Ну что я могу?.. Здоров, наверно… — своим альтом пропела слепая. — Он нехорошо пахнет, холодом, землей, как из ямы… И еще нафталином. Я просто теряюсь…

— О господи! Почему, как из ямы? Что ты говоришь? Может быть, он?.. — Ольга Александровна не досказала: у нее мелькнула мысль, что брат снова в бегах, бежал из заключения, где, может быть, опять находился.

— Я тоже подумала это, — сказала слепая.

— Что?.. Что ты подумала?! — спросила Ольга Александровна.

— Я подумала то же самое… — Маша даже побоялась выговорить эту догадку вслух.

По лестнице она поднималась первая, боком, подав руку сестре, как бы втаскивая ее наверх; та с великим трудом одолевала ступеньку за ступенькой.

— Надо Леночке сказать, разбудить… — спохватилась Ольга Александровна и встала на середине лестницы. — Ведь он не видел ее… никогда еще не видел!

— Он сказал, что не надо сейчас, что завтра, — ответила слепая. — Я просто ума не приложу… Нагнись, нагнись, здесь низко, — предупредила она сестру перед дверью на чердак.

— Митя!.. — жалобно вскрикнула Ольга Александровна, завидев в полумраке черную фигуру, и беспомощно замахала руками, не в силах сделать еще шаг.

Обняв брата, она судорожно разрыдалась: от него действительно пахло сырой землей, как из могилы… Наконец все трое сели: он на продавленном чемодане — дедушкином кофре, сестры на маминой кушетке с дырявой штофной обивкой; керосиновый фонарь, поставленный на сундук, светил им. И Ольга Александровна растерянно всматривалась заслезенными глазами в немолодого, плотного сложения мужчину, с глинисто-бурым, в трещинках морщин лицом, поросшим черной щетиной, ища родные, помнившиеся ей черты… Этот человек действительно был похож на ее младшего, любимого брата, особенно когда улыбался и уголки его сизых, мясистых губ приподнимались. Но признать в нем брата, которого она давно оплакала и похоронила, она в эти первые минуты затруднилась: было что-то пугающее в сходстве этого чужого сорокалетнего мужчины, сидевшего напротив, с ее Митей… Недоумение вызывала и его одежда: помятое, старомодное, с бархатным воротником пальто, наглухо застегнутое, и каракулевый потертый пирожок на голове — совсем такой же, какой носил покойный отец; а может быть, это и была одежда отца, которую брат нашел на чердаке? С непонятным самой Ольге Александровне замешательством она расспрашивала:

Товарищи трудящиеся нашего района

было около десяти часов

— «Мы призываем вас, наши родные и близкие, наши отцы, матери, братья и сестры, к выдержке, стойкости и отваге, — прочел он. — Помогайте Красной Армии, помогайте партизанам чем только можете! Выслеживайте фашистских убийц, собирайте сведения о движении вражеских войск, об их складах. Передавайте эти сведения партизанам. Поддерживайте красных партизан продуктами и теплой одеждой, укрывайте их! Будем бороться вместе!

Товарищи трудящиеся нашего района, позор и НРволя страшнее смерти! Пусть узнает враг, что в нашем районе, как и везде в нашей Великой стране, он встретит только лютую ненависть к себе и презрение. Он покушается на нашу свободу, на нашу Советскую власть, он задумал превратить всех нас в безгласных рабов. Ответим же ему пулями! Никакой пощады фашистским захватчикам и насильникам!

Верьте, товарищи земляки, Красная Армия вернется, и над нами снова засияет ленинский свет Свободы.

А мы и сегодня с вами, мы совсем близко от вас!

Районный комитет Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков)».

— Хорошо, — сказал Самосуд. — Принимаем, товарищи?..

— Райкома нет — райком есть, — сказал судья.

Солнышкин благодарно посмотрел, он не был утешен, но у него появилось такое чувство, что он сейчас уже вступил в борьбу и за своих четырех мальчиков.

Листовку одобрили, и Самосуд, в свою очередь, довел до сведения, что в его отряде имеется ротатор и какое-то количество бумаги, заблаговременно припасенной.

Было около десяти часов, когда Са4яосуд, принявший” на себя обязанность секретаря подпольного райкома, закрыл заседание. Солнышкин и Виноградов тотчас поднялись — завтра на рассвете они должны были отправиться в район, по селам, чтобы установить связь с верными людьми. Но затем наступила пауза, все медлили расходиться, словно какое-то еще дело осталось нерешенным и какие-то слова не сказанными… Вдруг все одновременно подались друг к другу и стали обниматься, молча и неловко. А те слова, что были в мыслях у каждого, — слова о родственной и, может быть, большей, чем родственная, близости, которую испытывали сейчас друг к другу эти люди, так и остались несказанными.

Сергей Алексеевич проводил уходивших на крыльцо и постоял там, вглядываясь в шумящую дождем темноту, в которой, едва сойдя с крыльца, пропали Солнышкин и Виноградов. Сам Самосуд хотел еще повидаться с командиром части, оборонявшейся на окраине города, и поговорить о возможности совместных действий. Аристархов, военком, остался с Самосудом — только что на заседании он стал начальником партизанского штаба имени Краевой гвардии полка.

И неожиданно для самой Лены у

я просто не представляла

Утром, когда она и Федерико прощались на городской площади, она лишь догадывалась об этом приближении необычайного. Но позднее, во время бомбежки, когда ушедший куда-то Федерико вернулся невредимым и тоже спустился в подвал, где все сидели, облегчение, которое она почувствовала, точно открыло ей глаза: необычайное свершилось. Еще позднее, когда все, спасаясь от танковых пушек, перешли из дома в сад и Федерико то исчезал со своей полуавтоматической винтовкой, то появлялся и что-то докладывал Сергею Алексеевичу, а встречаясь с нею глазами, улыбался и кивал ей, она призналась себе в том же самом, в чем признавались в какую-то минуту и Наташа Ростова, и Вера из «Обрыва», и Елена из «Накануне»… Эти пришедшие ей на память образы не говорили о книжности ее переживания — Лена была вполне1 искренней. Но все, что с ней когда-либо случалось, проходило как бы проверку сравнением с образами поэзии. А сейчас ее жизнь и поэзия, казалось ей, переплелись. И Лена — истинная, по душе и таланту, актриса, испытывала нечто подобное глубокому творческому удовлетворению: «Я люблю, люблю Федерико!» — подмывало ее разгласить на весь мир.

— Ну, что с тобой?.. Что замолчала? — спросила Ольга Александровна.

И неожиданно для самой Лены, у нее вместо того чтобы сказать о Федерико, вырвалось:

— Я очень, очень люблю тебя, тетя Оля!

Она легко опустилась на корточки и положила руки, кисть на кисть, тетке на колени.

— Ты все-таки у-ди-ви-тель-ная, — проговорила она по слогам. — Ты невозможно добрая! Я тебя ужасно люблю.

— Вот так неожиданное признание!

Ольгу Александровну и в самом деле удивил этот взрыв нежности — она считала племянницу натурой скорее эгоистической, слишком занятой собой, чтобы хватало еще внимания на других. Такое, вероятно, было свойственно всем артистическим натурам, — оправдывала она Лену, и не только оправдывала, но и любовалась своей одаренной воспитанницей, принимавшей как что-то естественное всю нежность и все заботы, к которым она привыкла.

— Почему? Почему неожиданное?! — запротестовала Лена. — Я тебя всегда ужасно любила. Я просто не представляла себе, как я могу без тебя.

— А, ну да… ну, это другое дело, — мягко сказала Ольга Александровна.

— И почему я называю тебя тетей? Тетя Оля, тетя Оля!.. Ты всегда была моей мамой.., Ты мама Оля!

Ольга Александровна промолчала — не очень понятная грусть овладела ею при этих словах племянницы. Лена щекой легла на ее колени и закрыла глаза. От платья тетки все еще исходил земляной, картофельный запах подвала — все пропитались этим запахом, пока сидели там, — и с безотчетным порывом Лена прижалась теснее и обняла колени тетки.

Так надо так надо

как хочешь шепотом отозвалась

Внутренне Лена приготовилась к самопожертвованию… Федерико должен был у нее остаться — ему одному она должна была принадлежать. И не желание — она просто не знала еще, что такое желание,— но рисовавшийся ей образ любящей женщины, жертвующей собой, увлекал ее, а для Федерико ей поистине не было жаль и самой себя — ей хотелось отдарить его даже за то, что он обещал ее убить…

Со смутным чувством, так же не испытывая желания, Федерико кинул на диван винтовку и обеими руками прижал к себе это маленькое, послушное тело.

— Лампа… я погашу ее!.. — вскрикнула Лена и задохнулась.

Раздеваясь в темноте, она все твердила про себя: «Так надо, надо… Федерико это надо… А я ничего не боюсь… И чего бояться? Так надо, так надо…» Но теперь, когда отступать было уже поздно, дрожь страха пробрала ее. И, безотчетно торопясь, словно на приеме у врача, она путалась в крючках, в петельках, а сбросив юбку, скользнувшую на пол, чуть не упала, споткнувшись. Слезы выступили на ее глазах, и она стала стыдить себя: «Разревелась, дурочка! А Федерико это надо, и ты его любишь!.. Да, люблю, люблю!» — повторяла она, как заклинание от всякой скверны.

Он осторожно сел на край постели, прогнувшейся под его тяжестью, и Лена вытянулась, вся напрягшись, как на операционном столе, пальцы ее вцепились в простыню.

Но затем она заставила себя выговорить:

— Я люблю тебя… А ты?.. Ты любишь?

—. Да… люблю, — сдавленно сказал Федерико.

Он положил руку ей на груди, и она слабо застонала от томительного, скорее неприятного, вязкого ощущения.

…И она долго потом не открывала глаз, точно страшась вернуться в мир и в жизнь после того, что произошло. А Федерико совсем протрезвел и почувствовал сожаление,— казалось, он совершил что-то противоестественное, был близок с ребенком. Пересиливая себя, он заговорил первый:

— Лена, ты… Ты славная девчонка… Ты не очень огорчайся… Рано или поздно это бывает со всеми… Я выкурю папироску, можно? — спросил он.

— Что?.. Как хочешь, — шепотом отозвалась Лена.

— Я зажгу лампу.

— Ах, нет… — испугалась она, но тут же разрешила: — Зажги… Как хочешь.

И, заслышав шлепанье его босых пяток, она еще сильнее стиснула веки. Нашарив сбившуюся простыню, она натянула ее до подбородка так, что1 ноги ее обнажились до колен. И когда Федерико, засветив лампу, увидел эти тонкие ноги с узкими ступнями, глядящими в разные стороны, его охватило болезненное раскаяние. Бросив незажженную папироску, он вернулся к Лене и встал перед кроватью на колени.

А то что если не

я хочу чтобы в каждом случае мы

— Я тоже помню… историю с Машей,— растягивая фразу, проговорил Женя.

— Могу лишь отметить твою непоследовательность. А теперь спать, ребята, всем спать, — скомандовал Богомолов.

— Еще только… Погоди, только два слова…— Женя заспешил, голос его утончился — он терял уже выдержку. — Ты вот, наверно, согласен, что героями не рождаются… Согласен, что героем может стать каждый, под влиянием обстоятельств.

— Согласен… Ну и что?— сказал Богомолов.

— А то… а то, что если не рождаются героями, то не рождаются и негодяями. Ведь так — по логике?.. Ты должен согласиться, что и трусами тоже становятся… безвольными, жалкими существами — под влиянием обстоятельств.

Среди невидимых слушателей произошло движение, кто-то коротко засмеялся от удовольствия.

— Возможно, что это и не совсем так, и не всегда,— продолжал Женя; он был добросовестен и его интересовала не полемическая победа, а истина. — Мне лично кажется, что иногда и героями и трусами рождаются. Но во всех случаях обстоятельства играют главную роль… воспитание, отношение людей, вся обстановка, — словом, обстоятельства. И способность к подвигу можно в человеке воспитать… как воспитывают талант. Можно и убить в человеке талант, даже легче, наверно, убить, чем воспитать.

— Ну, допустим… — подумав, сказал Богомолов. — И все-таки к чему эта философия в конкретном случае с Павлом Павловичем? Обстановка требует сейчас от каждого…

— Да, да, я знаю, что ты хочешь сказать, — перебил Женя.— Прости, пожалуйста… Но я хочу только… я хочу, чтобы в каждом случае мы не торопились с осуждением. Ты знаешь, я потом, после той елки… когда совсем успокоился, я много думал… Я спрашивал себя, что заставило Павла Павловича пойти на такое?.. И я не смог ответить. Ведь он тоже ужасно нервничал, ему тоже было плохо… я же отлично видел. И он вскоре уехал — ну, а почему? Он тоже был несчастен, вот что я понял. Но отчего скажите мне, отчего?..

И вдруг она

она припала к нему своим

— Мы только подождем Войцеха, — сказал он.

— Мне ужасно жалко тетю Олю, она такая старенькая… — Тыльной стороной кисти Лена провела по щекам. — Что это со мной? Вся горю почему-то…

Федерико рывком встал, прошелся по комнате — большой, взлохмаченный, крупные космы смоляно-черных волос осыпались на его лоб, на шею — и взял свою винтовку: он подумал, что дольше оставаться здесь ему не следует.

— Уже уходишь? — У Лены упал голос. — Но ведь мы еще не поговорили.

— Я буду близко, не бойся, малышка! — сказал он.

И вдруг она звонко, по-русски, задекламировала из своей лучшей роли, невольно ей пришло на память:

Прости, прости. Прощанье в час разлуки Несет с собою столько сладкой муки,

Что до утра могла б прощаться я.

— Что это? Я же не понимаю. — Федерико насупился.

— Это Шекспир… Не уходи, Федерико! — сказала она, вновь перейдя на французский. — Еще совсем рано. Не уходи!

Она вскочила, и точно так же, как делала это в своем выпускном спектакле, опустила руки и потупилась.

Да, мой Монтекки, да, я безрассудна,

И ветреной меня ты вправе звать… —

тихо, будто застыдившись, прочла, а вернее, сыграла Лена.

Он опять ничего не понял, но восхитился — ее поза и голос показались ему совсем естественными.

— Ты славная девчонка, — сказал он, — ты сама, как куколка!..

Она приподнялась на цыпочки и положила пальцы ему на плечп.

— Поцелуй меня, Федерико! — сказала она.

Он нагнулся — темный, с затененным лицом, и она закрыла глаза, предавая себя в его руки.

Осторожно коснувшись губами ее макушки, Федерико выпрямился. Он убоялся того, что словно бы подстерегало их, но чего делать не следовало — нет! — чего он не хотел сейчас.

Она припала к нему своим невесомым телом и по-ребячьи посапывала, а ее пальцы гладили его плечо… Не выпуская винтовки из руки, Федерико взирал сверху на эту светлую, пахнувшую сеном копенку спутанных волос и не шевелился, чувствуя и неловкость, и досаду, и нежность.

Лена посмотрела снизу заведенными под лоб глазами и проговорила едва слышно:

— Останься, Федерико!.. Останься со мной.

— Малышка, — пробормотал он.

Она уловила в его голосе колебание.

— Не бойся… ничего-ничего, — зашептала она. — Я тоже ничего не боюсь. Я люблю тебя… Возьми меня, если хочешь… — Это была фраза, вычитанная из какого-то романа и когда-то поразившая ее.

А в зальце на кушетке сидели

пани ирена обняла его голову

Теперь стрелял уже весь дом. Будто молотком по железу, бешено колотил внизу, под Истоминым, пулемет, хлопали вразброд винтовки и пистолеты. Виктор Константинович, прицелившись, свалил еще одну каску в саду — сад опустел, и он перебрался к другому окну, занавешенному ковром. Отведя винтовкой ковер, он даже обрадовался, точно увидел своих старых знакомых: внизу на изгибе улицы стояли утренние автоматчики, возвратившиеся из разведки; они совещались, куда им теперь повернуть. И Виктор Константинович мог бы поклясться, что одного из них он тоже уложил — наповал, головой в дождевое озерцо! Остальные мигом исчезли — это принесло ему некоторое облегчение.

А в зальце, на кушетке, сидели все вместе женщины: Лена, Настя, пани Ирена и сандру-жинница, которую тоже звали Настей. Пани Ирена молча, однообразно поглаживала Лену по плечу — ее сочувствие было неподдельным, но и мысль о муже не покидала ее — она прислушивалась. И когда стрельба несколько утихла, она побежала на’другую половину дома. Пан Юзеф, странно неподвижный, точно одеревеневший, сидел сбоку, у раскрытого окна в комнатке Ольги Александровны с револьвером в руке и не сразу, медленно повернулся к жене.

— Я посижу немного с тобой, — сказала пани Ирена, улыбнувшись через силу.

— Не надо! — попросил он. — Иди, иди к женщинам! Я сам…

Он принял прежнее положение у окна, но затем вновь повернулся:

— Ты видишь, я ничего… я в порядке. — Он скривился, тоже пытаясь улыбаться. — Я уже стрелял…

Пани Ирена обняла его голову, поцеловала и отступила, не сводя с него глаз; лишь за дверью, не сдержавшись, она всхлипнула, прислонившись к стене.

А Лена время от времени спохватывалась и совала руку в карман своего плащика, проверяя, лежит ли там ее наган… Настя силилась держаться, сидела прямо, со стиснутыми зубами, но съеживалась и закрывала глаза, когда стрельба становилась чаще. И Настя другая, сандружинница, громко говорила:

— Ничего, сестрички, ничего, отобъемся!

Она, самая бывалая, считала себя обязанной подбадривать других.

И одиноко в своей келье у трупа сестры сидела слепая Мария Александровна…

В ту минуту убийства у нее, оглушенной выстрелом, помрачилось сознание: она заметалась, натыкаясь на стены, на горшки с цветами, споткнулась о тело сестры и опустилась подле него на пол — ее мозг отказался принять случившееся. Так ее и нашли, сидящей на полу: слепая очень тихо окликала:

Ей мерещилось что и объяснение

федерико не сумел бы сказать

Он, раздумывая, склонил голову — он отнесся к этой просьбе совершенно серьезно.

— Ты должен, должен дать мне слобо! Федерико! Ты убьешь меня?

И он кивнул, прямо взглянув на нее.

— О, я тебе заранее благодарна!.. — воскликнула она.

Это было у нее очень искренне, и в то же время речь шла как будто не о ней, а о какой-то ее героине: все происходило, конечно, в жизни, но словно бы не совсем взаправду, как происходит в театре.

И они разом замолчали, сидя тесно, рядышком, потрясенные своим доверием друг к другу… В доме было тихо, все уже разошлись, улеглись; стукнули двери в кухне, и наступила полная тишина. Казалось, что на недолгий час тишина распространилась на весь оглушенный войной мир, и все забылись, свалившись в изнеможении, а бодрствовали только они двое.

— Чудо какое! — прошептала Лена. •— Чудо, что мы встретились. Мы могли не встретиться.

Ей мерещилось, что и объяснение в любви произошло уже у них. Иначе как бы мог Федерико, если б не любил, пообещать убить ее.

— Удивительно все-таки… И я просто счастлива, что ты такой, Федерико!

Он поинтересовался:

— Какой?

— Прямой, смелый. Но может быть… Федерико, Федерико! — зашептала она. — А вдруг мы еще не умрем, еще поживем?

И это было то, во что она действительно верила всей жизнелюбивой верой юности — в невозможность своего исчезновения.

— И ты не убьешь меня…

Федерико повертел отрицательно головой.

«Лучше тебе от моей руки, — подумал оп, — не получат тебя фашистские крысы».

— Это ты смелая, — сказал он вслух. — С тобой можно и на войну.

Она засмеялась.

— Со мной можно и на войну. .

«Сволочная война, сволочной мир», — мысленно проклинал он, проклинал от бессилия, от невозможности не убивать в этом мире… Только сейчас Федерико почувствовал, кем сделалась для него — незаметно, день за днем — эта русская Лена, единственное привязавшееся к нему существо: лишь любимой сестре можно было обещать то, что он ей обещал, а еще — невесте, — он почувствовал себя вроде как обручившимся с Леной. И он всматривался в нее так, будто спрашивал: «Откуда ты взялась?.. Кто ты?..»

А Лена сделалась сейчас даже красивой. Федерико не сумел бы сказать, что в ней появилось нового: он видел то же простенькое личико, те же высветленные солнцем, спутанные волосы, ту же стебельковую талию, те же маленькие груди, слегка приподнимавшие кофточку. Но все это неуловимо преобразилось в какое-то розовеющее совершенство… Никуда не делись эти рыженькие веснушки на носу, родинка под ушной мочкой, царапины на пальцах, обломанные ноготки, но и они наполнились для Федерико прелестью.

— А если ты не убьешь меня, мы будем долго жить… Интересно,— перебила себя Лена,— если бы Ромео и Джульетта не убили себя, какими бы они стали в сорок лет, в семьдесят? Может, они и умерли, чтобы не состариться.

— А какая у тебя тайна? — спросил Федерико. — Ты мне говорила.

— Ах, это не тайна! Я хотела сказать, что тоже иду вместе с вами… Вы возьмете меня? — Она ждала, что ее решимость, во всяком случае, произведет на него впечатление.

Но Федерико не удивился: конечно же, Лене надо было уходить… Это подразумевалось теперь само собой.

Медленно проговорил он

никто не ждал тот удар пулковника богданова

— Отступили?.. В беспорядке? — переспросил Самосуд, это казалось почти невероятным.— Как все произошло? Да вы садитесь… Вот хотя бы сюда, на пенек…

Осенка едва держался на ногах, было вообще непонятно, как он дошел. Толстая, как чалма, повязка на его голове вся пропиталась кро^ вью, смешанной с дождем, в крови были лицо, руки, шинель; он шатался и приседал на подгибавшихся коленях.

— Дзенкуе, пан командир… товажыш! — медленно проговорил он,— я зараз… А тот пан Феофанов, что шел со мною, тот пан Феофанов убитый…

Как видно, и собраться с мыслями Осенке было трудно. Пошатнувшись, он ухватился за подвернувшуюся колючую ветку ели и даже не поморщился, словно утратил чувствительность. Держась за ветку, он продолжал докладывать — не очень связно, с паузами, будто вспоминая. И выяснилось, что в тыл немцам ударила красноармейская часть, вырвавшаяся из окружения, — из одного боя она тут же пошла в другой…

— Германцы не ждали… тот удар… то была внезапность…— выговорил он, качаясь вперед и назад вместе с еловой веткой.

— Садитесь, прошу вас, — сказал Самосуд.

— Дзенкуе, товажыш командир!

И Осенка как стоял, так и опустился на землю, на колени. Глядя снизу на Самосуда, он задергался, вскидывая головой в розовой чалме, силясь встать.

— Позовите наших девушек!..— крикнул Самосуд, протянув руку, чтобы помочь. — Спасибо, товарищ Осенка! Вы принесли хорошие вести, чрезвычайно важные.

Осенка покивал, как бы в подтверждение.

— Бы герой, Войцех Осенка, — нахмурившись, сказал Самосуд — на Осенку было тяжело смотреть. — Дайте же вашу руку! Сейчас вас подлечат, сменят повязку, вы отдохнете… Вы один шли? Где же ваши товарищи?

Осенка все кивал, словно не поняв вопроса.

— Никто не ждал тот удар пулковника Богданова, — Осенка запомнил эту фамилию, — го был Deus ex machina…1 Вдруг лицо его искривилось — он затрясся, как в ознобе — Федерико, — выкрикнул он. — Федерико — то правдивы герой, антифашист!„ Убитый, убитый!.. Так само Ясенский, мой товажыш… Пан Барановский, тяжко раненный… Все мои товажыши! Я еден цераз…