Category: Четырнадцатая глава ДОМАШНИЕ ДЕЛА. ЛЮБЯЩИЕ СЕРДЦА

Говорит что так лучше для нас

маша даже побоялась выговорить эту догадку

— Малышка, сорвиголова! — воскликнул он. — Я-то не знал, что ты… А ты еще девчонка…

Он взял ее ступню в ладонь и прижался щекой к этой лепестково-гладкой коже на подъеме. Его нежность и жалость искали выхода, но в лексиконе у него не было ласковых слов, и он хрипло бубнил одно:

— А ты еще девчонка… девчонка…

Лена открыла глаза и села на постели, опираясь на выпрямленную руку; простыня свалилась с ее плеча, открыв беленькие, круглые груди. Не убирая своей ноги, она смотрела на Федерико, и в глазах ее зажглось любопытство. А он завладел уже и другой ее ступней, целовал и хрипел:

— Девчонка, малышка!

Он переживал чувство, подобное отчаянию, не догадываясь, что это и есть любовь.

О чудесном появлении брата Ольга Александровна узнала от слепой Маши. И она нцкак не могла взять в толк, почему Митя не хочет, чтобы о его присутствии в родном доме знал кто-либо еще. С чердака он также не пожелал спуститься, и ей пришлось взбираться туда к нему.

— Говорит, что он инкогнито… Говорит, что так лучше для нас самих, — спешила все выложить Маша. — Просит, чтобы, кроме тебя, ни одна живая душа…

— Господи! Митя! — Ольга Александровна все порывалась ускорить шаг и останавливалась. — Митя! Он жив! Но чего он боится? Счастье-то!

— Я спросила: Митенька, откуда ты? Говорит: с неба, — и смеется.

— Смеется? — не поверила Ольга Александровна. — Какой он, Маша? Он здоров?

— Ну что я могу?.. Здоров, наверно… — своим альтом пропела слепая. — Он нехорошо пахнет, холодом, землей, как из ямы… И еще нафталином. Я просто теряюсь…

— О господи! Почему, как из ямы? Что ты говоришь? Может быть, он?.. — Ольга Александровна не досказала: у нее мелькнула мысль, что брат снова в бегах, бежал из заключения, где, может быть, опять находился.

— Я тоже подумала это, — сказала слепая.

— Что?.. Что ты подумала?! — спросила Ольга Александровна.

— Я подумала то же самое… — Маша даже побоялась выговорить эту догадку вслух.

По лестнице она поднималась первая, боком, подав руку сестре, как бы втаскивая ее наверх; та с великим трудом одолевала ступеньку за ступенькой.

— Надо Леночке сказать, разбудить… — спохватилась Ольга Александровна и встала на середине лестницы. — Ведь он не видел ее… никогда еще не видел!

— Он сказал, что не надо сейчас, что завтра, — ответила слепая. — Я просто ума не приложу… Нагнись, нагнись, здесь низко, — предупредила она сестру перед дверью на чердак.

— Митя!.. — жалобно вскрикнула Ольга Александровна, завидев в полумраке черную фигуру, и беспомощно замахала руками, не в силах сделать еще шаг.

Обняв брата, она судорожно разрыдалась: от него действительно пахло сырой землей, как из могилы… Наконец все трое сели: он на продавленном чемодане — дедушкином кофре, сестры на маминой кушетке с дырявой штофной обивкой; керосиновый фонарь, поставленный на сундук, светил им. И Ольга Александровна растерянно всматривалась заслезенными глазами в немолодого, плотного сложения мужчину, с глинисто-бурым, в трещинках морщин лицом, поросшим черной щетиной, ища родные, помнившиеся ей черты… Этот человек действительно был похож на ее младшего, любимого брата, особенно когда улыбался и уголки его сизых, мясистых губ приподнимались. Но признать в нем брата, которого она давно оплакала и похоронила, она в эти первые минуты затруднилась: было что-то пугающее в сходстве этого чужого сорокалетнего мужчины, сидевшего напротив, с ее Митей… Недоумение вызывала и его одежда: помятое, старомодное, с бархатным воротником пальто, наглухо застегнутое, и каракулевый потертый пирожок на голове — совсем такой же, какой носил покойный отец; а может быть, это и была одежда отца, которую брат нашел на чердаке? С непонятным самой Ольге Александровне замешательством она расспрашивала:

Так надо так надо

как хочешь шепотом отозвалась

Внутренне Лена приготовилась к самопожертвованию… Федерико должен был у нее остаться — ему одному она должна была принадлежать. И не желание — она просто не знала еще, что такое желание,— но рисовавшийся ей образ любящей женщины, жертвующей собой, увлекал ее, а для Федерико ей поистине не было жаль и самой себя — ей хотелось отдарить его даже за то, что он обещал ее убить…

Со смутным чувством, так же не испытывая желания, Федерико кинул на диван винтовку и обеими руками прижал к себе это маленькое, послушное тело.

— Лампа… я погашу ее!.. — вскрикнула Лена и задохнулась.

Раздеваясь в темноте, она все твердила про себя: «Так надо, надо… Федерико это надо… А я ничего не боюсь… И чего бояться? Так надо, так надо…» Но теперь, когда отступать было уже поздно, дрожь страха пробрала ее. И, безотчетно торопясь, словно на приеме у врача, она путалась в крючках, в петельках, а сбросив юбку, скользнувшую на пол, чуть не упала, споткнувшись. Слезы выступили на ее глазах, и она стала стыдить себя: «Разревелась, дурочка! А Федерико это надо, и ты его любишь!.. Да, люблю, люблю!» — повторяла она, как заклинание от всякой скверны.

Он осторожно сел на край постели, прогнувшейся под его тяжестью, и Лена вытянулась, вся напрягшись, как на операционном столе, пальцы ее вцепились в простыню.

Но затем она заставила себя выговорить:

— Я люблю тебя… А ты?.. Ты любишь?

—. Да… люблю, — сдавленно сказал Федерико.

Он положил руку ей на груди, и она слабо застонала от томительного, скорее неприятного, вязкого ощущения.

…И она долго потом не открывала глаз, точно страшась вернуться в мир и в жизнь после того, что произошло. А Федерико совсем протрезвел и почувствовал сожаление,— казалось, он совершил что-то противоестественное, был близок с ребенком. Пересиливая себя, он заговорил первый:

— Лена, ты… Ты славная девчонка… Ты не очень огорчайся… Рано или поздно это бывает со всеми… Я выкурю папироску, можно? — спросил он.

— Что?.. Как хочешь, — шепотом отозвалась Лена.

— Я зажгу лампу.

— Ах, нет… — испугалась она, но тут же разрешила: — Зажги… Как хочешь.

И, заслышав шлепанье его босых пяток, она еще сильнее стиснула веки. Нашарив сбившуюся простыню, она натянула ее до подбородка так, что1 ноги ее обнажились до колен. И когда Федерико, засветив лампу, увидел эти тонкие ноги с узкими ступнями, глядящими в разные стороны, его охватило болезненное раскаяние. Бросив незажженную папироску, он вернулся к Лене и встал перед кроватью на колени.

И вдруг она

она припала к нему своим

— Мы только подождем Войцеха, — сказал он.

— Мне ужасно жалко тетю Олю, она такая старенькая… — Тыльной стороной кисти Лена провела по щекам. — Что это со мной? Вся горю почему-то…

Федерико рывком встал, прошелся по комнате — большой, взлохмаченный, крупные космы смоляно-черных волос осыпались на его лоб, на шею — и взял свою винтовку: он подумал, что дольше оставаться здесь ему не следует.

— Уже уходишь? — У Лены упал голос. — Но ведь мы еще не поговорили.

— Я буду близко, не бойся, малышка! — сказал он.

И вдруг она звонко, по-русски, задекламировала из своей лучшей роли, невольно ей пришло на память:

Прости, прости. Прощанье в час разлуки Несет с собою столько сладкой муки,

Что до утра могла б прощаться я.

— Что это? Я же не понимаю. — Федерико насупился.

— Это Шекспир… Не уходи, Федерико! — сказала она, вновь перейдя на французский. — Еще совсем рано. Не уходи!

Она вскочила, и точно так же, как делала это в своем выпускном спектакле, опустила руки и потупилась.

Да, мой Монтекки, да, я безрассудна,

И ветреной меня ты вправе звать… —

тихо, будто застыдившись, прочла, а вернее, сыграла Лена.

Он опять ничего не понял, но восхитился — ее поза и голос показались ему совсем естественными.

— Ты славная девчонка, — сказал он, — ты сама, как куколка!..

Она приподнялась на цыпочки и положила пальцы ему на плечп.

— Поцелуй меня, Федерико! — сказала она.

Он нагнулся — темный, с затененным лицом, и она закрыла глаза, предавая себя в его руки.

Осторожно коснувшись губами ее макушки, Федерико выпрямился. Он убоялся того, что словно бы подстерегало их, но чего делать не следовало — нет! — чего он не хотел сейчас.

Она припала к нему своим невесомым телом и по-ребячьи посапывала, а ее пальцы гладили его плечо… Не выпуская винтовки из руки, Федерико взирал сверху на эту светлую, пахнувшую сеном копенку спутанных волос и не шевелился, чувствуя и неловкость, и досаду, и нежность.

Лена посмотрела снизу заведенными под лоб глазами и проговорила едва слышно:

— Останься, Федерико!.. Останься со мной.

— Малышка, — пробормотал он.

Она уловила в его голосе колебание.

— Не бойся… ничего-ничего, — зашептала она. — Я тоже ничего не боюсь. Я люблю тебя… Возьми меня, если хочешь… — Это была фраза, вычитанная из какого-то романа и когда-то поразившая ее.

Ей мерещилось что и объяснение

федерико не сумел бы сказать

Он, раздумывая, склонил голову — он отнесся к этой просьбе совершенно серьезно.

— Ты должен, должен дать мне слобо! Федерико! Ты убьешь меня?

И он кивнул, прямо взглянув на нее.

— О, я тебе заранее благодарна!.. — воскликнула она.

Это было у нее очень искренне, и в то же время речь шла как будто не о ней, а о какой-то ее героине: все происходило, конечно, в жизни, но словно бы не совсем взаправду, как происходит в театре.

И они разом замолчали, сидя тесно, рядышком, потрясенные своим доверием друг к другу… В доме было тихо, все уже разошлись, улеглись; стукнули двери в кухне, и наступила полная тишина. Казалось, что на недолгий час тишина распространилась на весь оглушенный войной мир, и все забылись, свалившись в изнеможении, а бодрствовали только они двое.

— Чудо какое! — прошептала Лена. •— Чудо, что мы встретились. Мы могли не встретиться.

Ей мерещилось, что и объяснение в любви произошло уже у них. Иначе как бы мог Федерико, если б не любил, пообещать убить ее.

— Удивительно все-таки… И я просто счастлива, что ты такой, Федерико!

Он поинтересовался:

— Какой?

— Прямой, смелый. Но может быть… Федерико, Федерико! — зашептала она. — А вдруг мы еще не умрем, еще поживем?

И это было то, во что она действительно верила всей жизнелюбивой верой юности — в невозможность своего исчезновения.

— И ты не убьешь меня…

Федерико повертел отрицательно головой.

«Лучше тебе от моей руки, — подумал оп, — не получат тебя фашистские крысы».

— Это ты смелая, — сказал он вслух. — С тобой можно и на войну.

Она засмеялась.

— Со мной можно и на войну. .

«Сволочная война, сволочной мир», — мысленно проклинал он, проклинал от бессилия, от невозможности не убивать в этом мире… Только сейчас Федерико почувствовал, кем сделалась для него — незаметно, день за днем — эта русская Лена, единственное привязавшееся к нему существо: лишь любимой сестре можно было обещать то, что он ей обещал, а еще — невесте, — он почувствовал себя вроде как обручившимся с Леной. И он всматривался в нее так, будто спрашивал: «Откуда ты взялась?.. Кто ты?..»

А Лена сделалась сейчас даже красивой. Федерико не сумел бы сказать, что в ней появилось нового: он видел то же простенькое личико, те же высветленные солнцем, спутанные волосы, ту же стебельковую талию, те же маленькие груди, слегка приподнимавшие кофточку. Но все это неуловимо преобразилось в какое-то розовеющее совершенство… Никуда не делись эти рыженькие веснушки на носу, родинка под ушной мочкой, царапины на пальцах, обломанные ноготки, но и они наполнились для Федерико прелестью.

— А если ты не убьешь меня, мы будем долго жить… Интересно,— перебила себя Лена,— если бы Ромео и Джульетта не убили себя, какими бы они стали в сорок лет, в семьдесят? Может, они и умерли, чтобы не состариться.

— А какая у тебя тайна? — спросил Федерико. — Ты мне говорила.

— Ах, это не тайна! Я хотела сказать, что тоже иду вместе с вами… Вы возьмете меня? — Она ждала, что ее решимость, во всяком случае, произведет на него впечатление.

Но Федерико не удивился: конечно же, Лене надо было уходить… Это подразумевалось теперь само собой.

И опаснее потому что у них нет

до этого конечно не

— Давай, заряди сама, — скомандовал он. — Постреляй завтра по мишени, по пустым бутылкам… А придут наци — по наци!

Лена зажмурилась от сознания этой ужасной силы, что отяжелила ее руку; заряжая, она словно бы укладывала в барабан семь смертей!

— Не бойся стрелять, — сказал Федерико. — Я тоже вначале боялся стрелять по людям. Но наци — не люди, это волки… И они хуже волков: Это крысы величиной с волка… Увидишь наци — тут же стреляй, ничего не спрашивай, стреляй! Они хуже, чем крысы. И опаснее, потому что у них нет хвостов, они похожи на людей. Ну, а если… Ты понимаешь?.. И если меня не будет с тобой…

Он отвел взгляд: страшно было подумать, чтб ожидает эту девчонку в немецком плену.

— Я хочу сказать, что один патрон, последний, всегда должен оставаться… Один… Понимаешь? Чего тут не понимать?! — прикрикнул он на нее.

Лена кивала, соглашаясь со всем, что он говорил… Необычайное продолжалось в этот поразительный вечер.

— Ох, я поняла! — воскликнула она. — Федерико, я все поняла!

Щеки ее горели, а где-то у сердца появился ознобный холодок, совсем как бывало на сцене, когда она играла.

— Последняя пуля — в себя. Такой закон, да?

— До этого, конечно, не дойдет, — сердито сказал он.

— Ты думаешь? Все равно я так благодарна тебе!

— Убежден, не дойдет, — повторил он резко, с ожесточением, так как вовсе не был в том убежден…

По его впечатлениям, дело в городе, как и на всем русском фронте, обстояло безнадежно. А здесь, после вчерашней катастрофы на мосту, они все оказались в западне, из которой вряд ли кому удастся выбраться. И здесь повторялась Испания…

Лена, сидя, выпрямилась — ее словно бы приподняла новая мысль, и она сказала звонко, сильно, как говорила на сцене в патетических местах.

— Но если мы будем вместе, ты… ты сам, Федерико, ты сам… если выйдут вдруг все пули, — она увлеклась и импровизировала, — ты сам убьешь меня, если будет надо.

Он вдруг разом умолк

она сложила подносиком ладони и приняла на

— Ты еще в куклы… с куклами?! — Федерико хохотал, кашлял и никак не мог успокоиться.

Лена — она торопливо прибиралась, набросила на постель покрывало — попыталась было возразить:

— Теперь уже не играю. Ну что ты?..

Но он бурно веселился, раскачивался, хлопал себя по коленям, и Лена тоже стала смеяться.

— Ну да, да! — закричала она. — Ну и что? Ну, играла… Это был мой театр!

— Театр… — повторил Федерико. — Это был твой театр…

Он вдруг разом умолк и посмотрел на нее длинным и, показалось ей, недобрым вглядом.

А ему пришло в голову одно воспоминание об Испании; иногда оно возвращалось к нему во сне… Кончился бои, его батальон выбил из деревеньки фалангистов, те бежали, и он приковылял в крайний домишко — пуля оцарапала ему колено,— чтобы обмыть рану… Там он увидел на полу мертвую женщину: ее крестьянские руки с большими, загорелыми кистями были раскинуты, юбка задрана на живот, а низ живота и тощие белые ноги были измазаны кровью. В плетеной колыбели, подвешенной к потолочной балке, лежал голенький, как Христос в яслях, младенец — странный младенец… Федерико не сразу понял, что с ним такое: вместо головы у него было нечто похожее на раздавленный круглый плод граната — ему прикладом размозжили череп. И тоже какие-то игрушки: трещотка из высушенной тыквы, деревяшка, обернутая тряпочкой, валялись на каменном полу, среди окурков.

…Лена повернулась на одной ножке, поглядела вокруг и махнула рукой:

— Я приберу все, когда вернусь когда-нибудь, — сказала она.

— Сядь, — коротко скомандовал он.

И когда она села, он вытащил из-за пояса наган и протянул ей, рукояткой вперед.

— Тяжеловатый, тебе бы что-нибудь поменьше калибром, — сказал он. — Но другого нет.

В первый момент Лена не поверила.

— Это ты мне?!

Федерико все так же нехорошо смотрел на нее… Он был необычно для себя бледен — смуглая кожа на его лице, посветлев, приобрела оливковый оттенок, глаза сузились, сделались из синих черными. И Лена только сейчас подумала, что он, пожалуй, пьян — опьянел за ужином от нескольких рюмок коньяка, которым угощал Веретенников.

— Хорошая штучка, — сказал он, — никогда не отказывает. Ты должна всегда носить ее, спать с нею.

— Спасибо, Федерико! — выговорила Лена с чувством. — У меня теперь будет свой револьвер.

Она сложила подносиком ладони и приняла на них эту увесистую, вороненую штучку, с узкой трубочкой ствола, с круглым, ячеистым барабаном, с рукояткой, заштрихованной мелкой насечкой; придержав дыхание, она присматривалась к «штучке».

Федерико отвернулся, ему было трудно расставаться с оружием; правда, у него оставалась еще винтовка — советский полуавтомат с тесаком и четыре гранаты, но и наган не помешал бы. И только эта ожившая в его памяти испанская картина толкнула Федерико на его подарок. Конечно, пока он находился здесь, он бы защищал эту беспечную девчонку из всех видов оружия, но уже завтра его может не быть с нею, вообще может не быть.

— А она заряжена? — спросила Лена. — Как из нее стреляют?

— Ничего не стоит, — сказал он. — Видишь — это предохранитель. Перед тем как стрелять, сделаешь вот так… а заряжать надо… Дай, я покажу.

Он ловко вытащил из барабана патроны, пощелкал курком, вновь зарядил наган и, вновь вынув патроны, вложил револьвер в ее пальцы.

Лена осторожно двинулась

федерико стащил с плеча свою винтовку

— Да, Лена… вот что…— досадливо проговорил профессор. — Собирайтесь, поедете завтра с нами… Наш командир говорил с вашей тетей. До Ташкента не довезем, а куда-нибудь доставим.

— Я вам ужасно благодарна за приглашение. Но я, наверно, не смогу воспользоваться вашей любезностью, — сказала Лена и не удержалась: — Bon voyage!

Перед дверью в свою комнату она оглянулась на Федерико; он стоял большой, весь черный, и она запоздало заколебалась, вернее, ей нужна была эта остановка, чтобы укрепиться в своей решимости… В комнате было темно. Лена осторожно двинулась к лампе, и тут же твердая рука Федерико легла ей на плечо.

— Это ты? — спросила она, хотя можно было и не спрашивать.

А его твердые пальцы перебрались ближе, к ее подбородку, и она вдохнула запах табака и ружейного масла.

— Это ты? — слабо, шепотом повторила Лена. — Зачем?.. Не надо.

Она вся сжалась, как от холода, но мысленно приказала себе: «Пусть, пусть… Ты ведь любишь его».

В ту же секунду Федерико ее отпустил. Он и сам не знал, что толкнуло его к ней; просто не подумал и обнял в темноте, как обнимал других, — он был уже недоволен собой.

— Есть у тебя свет, малышка? — спросил он.

«Ну конечно!.. Он считает меня ребенком», — упрекнула себя Лена.

Она долго не могла зажечь лампу, словно забыв, как это делается, и чуть не уронила абажур, когда надевала.

Федерико стащил с плеча свою винтовку — полуавтомат, прислонил к стене, сдвинул с живота на бок револьвер, засунутый за пояс, плюхнулся на диван и огляделся: в комнату Лены он попал впервые.

Это была довольно большая комната, вся в синеньких букетиках на обоях и в бесчисленных фотографиях, приколотых кнопками везде, где только можно: над диваном, над деревянной кроватью, по обе стороны настенного зеркала в ореховой раме, над стареньким секретером, заменявшим стол. Образы прекрасных женщин с деланноприветливым выражением лиц и красавцев мужчин с демоническим или глубокомысленным выражением населяли во множестве комнату — то были знаменитые актеры и актрисы. И взирали они сегодня на страшный беспорядок, следы поспешных сборов: смятая постель была не покрыта, чулки свисали с подлокотника кресла, и у кровати на коврике валялась туфелька, похожая на опрокинутый кораблик.

— А это твои les jouets? 1 — спросил Федерико, показав кивком на вдвинутый в угол треугольный шкафик красного дерева с остекленными дверцами. — Твои куклы?

И он захохотал своим ужасным хохотом, напоминавшим сухой стариковский кашель.

В шкафчике действительно были Ленины куклы — все, подаренные ей, начиная с первой елки, а потом во все дни рождения. Они теснились на полочках — разряженные, в шелковых платьях, и самодельные, тряпичные, в ситцевых косыночках, — целое большое кукольное общество, со своими аристократками и плебейками, а наверху на шкафчике, растопырив толстенькие ручки, уставившись перед собой фарфоровыми глазками, сидела кукла-великанша, в голубом атласе и белокурых локонах.

Лена собралась объявить Федерико

и это сестрица ново и

— Тебе смешно, а я criminel,— звонким голосом проговорила Лена,— criminel’. Я правильно сказала? — перебила она себя.

Вообще-то ее успехи во французском языке за одну неделю были просто необыкновенными, правда, она очень старалась: французский словарь все эти дни был ее настольной книгой.

— Ты типичная criminel, — буркнул Федерико.

— Моя тетя Оля!.. — воскликнула Лена. — Что будет, когда тетя узнает про меня? Я не смогла ей сказать…

Лена собралась объявить Федерико, что она уходит из дома, вернее, бежит тайком, вместе с ним. И это было почти то же, что объясниться в любви,,, Краснея от волнения, она чувствовала себя, как в жару, даже уши у нее пылали.

— Пойдем, нам надо поговорить… Тут неудобно,— сказала она.

В зальце укладывались на ночь солдаты, а Ольга Александровна ходила среди них, откидывая гордо голову, и раздавала подушки, одеяла, белье, фуфайки — она опустошила все свои хранилища.

— Куда же мы пойдем? — спросил Федерико.

— Хочешь, пойдем ко мне? — храбро сказала Лена.

В коридоре, освещенном лишь слабым светом из кухни, тоже были люди — стояли, проходили. Из комнаты тети Оли вышли Сергей Алексеевич и старший лейтенант, командир ополченцев; с ними шел и польский товарищ Войцех Осенка. Задержавшись возле Лены и Федерико, Осенка сказал, что к утру он вернется и что его обязательно надо подождать. Лена перевела это Федерико, и тот насмешливо кивнул:

— Bon voyage!

А Осенка учтиво пожелал:

— Dobranoc3, панна Елена!

И даже козырнул ей…

Из зальца протопал тяжелыми ботинками мальчик-солдатик, которого привезли с собой интенданты: на нем была уже вязаная кофта Ольги Александровны.

— Почему не спишь, Гриша? — окликнула его Лена. — Тебе надо спать.

— Я попить, сестрица! — ответил он.

И это «сестрица» ново и радостно отозвалось в ней… Их старый дом словно бы раздался в стороны, стал домом для всех, кто нуждался сегодня в нем, — тут и спали, и ели, и совещались, и перевязывали раны, и баюкали младенца… И все добро, что имелось в доме, что было накоплено за многие годы и бережно хранилось, все и обесценилось сразу и одновременно словно бы выросло в цене, потому что служило теперь каждому, кто входил в дом. Ничего решительно не было жалко ни для кого — тетя Оля точно вошла во вкус этого расточительства. И ни с чем не сравнимое чувство легкости и освобождения доставляло оно самой Лене. Ей хотелось оставить для себя одной только свою любовь.

Завидев в коридоре у стены еще два знакомых лица: длинное, вытянутое книзу профессора-ополченца, похожего на Александра Блока, и толстощекое, с редкой, точно поклеванной бородой — нового интендантского шофера, Лена улыбнулась от переполнявшей ее сейчас симпатии ко всем, кто ее окружал. И она удивилась: оба были заметно не рады, когда она и Федерико подошли к ним… Федерико чиркнул спичкой, закуривая, и профессор взглянул так, будто они им помешали; шофер замигал ресницами и отвернулся.

Как мы могли бы завтра

и та доброта и любовь что были

— Спички здесь; я их вижу, — сказал он н дунул на огонь.

Она длинно, с облегчением вздохнула: наконец-то наступил этот час покоя и как бы даже одиночества… Ее муж лежал рядом, так близко, что она своим плечом касалась его плеча, — и это было необходимо для ее покоя, но в то же время в наступившей темноте она впервые за весь день оставалась как бы наедине с собой — с тем, что было пережито за этот долгий день, — и со всей своей тревогой, обращенной в день завтрашний. Осторожно, чтобы не привлечь внимания мужа, пани Ирена неслышно перекрестилась где-то между грудей совсем маленьким крестом… Ох, ей было очень уж трудно — ведь приходилось держаться за двоих!.. «Нет, Юзеф не прав… — мысленно проговорила она. — Бедный, бедный Юзеф!

Надо надеяться и надо верить!.. Иначе как жить?! Как мы могли бы завтра встать и опять идти?.. Куда? Мы и сами плохо знаем. Но мы надеемся… Бедный мой, гениальный Юзеф!» И она подумала, что ей было бы, наверно, легче, если бы она не так сильно любила… Но она тут же упрекнула себя. О чем тут было говорить: Юзеф был ее мужем — ее судьбой, и ее жизнь имела значение только в той мере, в какой она была нужна ему.

Вскоре она уснула, она действительно очень устала… И Юзеф приподнялся на локте, охваченный внезапным страхом — жена так тихо дышала, что ему почудилось: ее каким-то образом вдруг не стало… Низко наклонившись над нею, он долго всматривался в едва заметные во мраке черты: чуть выступающую покатость щеки, полуоткрытый рот, слабый эмалевый блеск ровненьких зубов. И ему пришло в голову, что, если бы он был одинок, он так бы не испугался сейчас и вообще ему не было бы так трудно!.. Ведь любовь жены не только оберегала его и нянчила, но и чересчур много требовала: сил, которые уже истощились, надежд, которых не осталось. Если он еще держался, то только потому, что это было необходимо ей. «Бедная Иренка, ей было бы, наверно, веселее без меня», — подумал он.

В этот день Лену покинули все ее маленькие расчеты, все соображения о том, что ей можно и что нельзя, что прилично, а что неприлично. И чувство необычайного, чувство особенной напряженности жизни, охватившее ее в ответ на жестокость этого дня, уничтожило все ее благоразумные опасения.

— Федерико, я должна… у меня есть секрет, — волнуясь, сказала Лена, когда они вышли из библиотеки в зальце.

— Ого, у тебя завелись секреты… Ты становишься большой. — Федерико презрительно усмехнулся.

Все в его душе кипело… И та доброта, и любовь, что были разлиты в этом доме, подогревали его злость — Федерико не мог простить доброте ее слабости… Ему не в чем было упрекать себя! — он мстил за ее обиды везде, где он воевал. Но он уже не верил в смысл доброты: побежденная на его родине, преданная в Испании, она терпела поражение за поражением и в этой северной, такой огромной стране. И разве сама воплощенная доброта — люди, приютившие его здесь, эта русская, влюбленная в него девчонка, не были завтрашними жертвами нацистов?! Лишь случай пощадил их сегодня… Доброта сама по себе ничего не стоила, если не была подкреплена превосходством в авиации. И в душе Федерико поднималось саднящее чувство, которое можно было бы выразить словами: «Так вам и надо — хорошим и добрым!.. Если не можете постоять за себя — погибайте!»

Он начал раздражаться голос

она перенесла свечу на столик у кровати и

Барановский резко мотнул головой; редкие, истончившиеся волосы — несмотря на молодость, двадцать пять лет, он уже сильно полысел — поднялись и воздушно заколебались над его макушкой.

— Юзеф, я тебя умоляю, — сказала она. — Мы должны надеяться. Это все, что мы можем…

— Да, да, мы должны надеяться, — повторил он. — Я все забываю, что мы должны надеяться.

— Юзеф, милый!.. — на ее круглом личике с тугими щечками мелькнула растерянность.

Он положил на стол руки и стал рассматривать свои пальцы.

— Обрубки, — сказал он. — Деревянные обрубки, они скоро совсем перестанут сгибаться… На что мне надеяться, моя добрая пани?!

— Кончится война, и ты все сможешь восстановить, всю свою технику.

Пани Ирена крепилась: она по опыту знала, что в такие минуты следует сохранять спокойствие.

— Главное для тебя — это полечить нервы, — сказала она.

— И не терять надежды! — подхватил он. — О, разумеется!.. Надежда потеряна — все потеряно.

Он начал раздражаться, голос его сделался визгливым.

— Мой любимый!.. — Она протянула к нему РУКУ ладонью вверх. — Что же еще у нас есть, кроме надежды?!

И не слова, но этот жест, каким просят подаяние, заставил его умолкнуть.

— Прости меня, — после паузы сказал он.

— С надеждой нас уже трое. — Она через силу улыбнулась.

— Удивляюсь, как у тебя хватает на меня терпения, — сказал он. — Ах, нам так часто говорили: «Надейтесь!» И мы надеялись…Мы всегда на что-нибудь надеялись: на весну, на зиму, на доброе сердце человека, на климат… И мы прятались, и ждали, и говорили другим: «Надейтесь!» Я играл Шопена эсэсовцам, пьяным зверям… И они убивали у меня на глазах… Насиловали девочек, а потом убивали, поджигали старикам бороды. А я все надеялся.

Пани Ирена встала, подошла и, положив руки на голову мужа, стиснула ладонями его виски; он закрыл глаза. А она постояла так, чувствуя, как он подергивается, как дрожь ходит по его телу. Наконец он как будто стал спокойнее.

— Ну вот, ну, не надо, — сказала она.

Он разомкнул веки, повел головой.

— И ты видишь, что со мной… А что, если это уже конец?.. И я никогда больше?.. — спросил он негромко.

— Юзеф, пора спать… Уже, наверно, двенадцать, — сказала она.

— Да, наверно. Будем спать.

Она перенесла свечу на столик у кровати и, сняв свою неизменную клетчатую жакетку, заботливо поЕесила ее на спинку стула. Затем так же бережливо она сняла туфельки, завернула их в кусок материи и в одних чулках тихо прошла по комнате, чтобы уложить сверток в свою сумку; ее походные, на низких каблуках, сапожки стояли уже у кровати, приготовленные иа утро.

— Раздеваться совсем, я думаю, не надо, — сказала она мужу. — Мало ли что… Снимем только ботинки.

— Я и фуфайку сниму, — посоветовался он. — Душно у нас.

— Можно и фуфайку, — сказала она.

Торопливым движением, точно все еще стесняясь, она легла и привычно отодвинулась к стене. Кровать была узковата для них обоих, и пани Ирена вытянулась, оставляя мужу больше места.

Когда он тоже лег и тоже вытянулся, она некоторое время ждала, что он ее поцелует, но он все мешкал, погруженный в свои мысли. И тогда она напомнила ему:

— Юзеф, ты уже не любишь меня.

Он повернулся, она выпятила губы, и они поцеловались; потом она сказала:

— Потуши свечу, — и, подумав, добавила: — Посмотри, пожалуйста, где спички? Надо, чтобы они были под рукой.