Category: Девятнадцатая глава. УЗКАЯ ПОЛОСКА УТРЕННЕЙ ЗАРИ. КРАСНОГВАРДЕЙЦЫ

Выкрикнул кто то

он тоже начал с поздравления а закончил

Тускло светила на столе и вдруг вспыхивала и хлопала огнем лампа, заправленная, за отсутствием керосина, бензином. В клубной землянке до отказа набилось народу, и в тишине слышалось сиплое, громкое дыхание простуженных людей — все ждали. А Леонтьев стоял почему-то понурившись — он долго не мог начать^, Неожиданно он улыбнулся — очень искренне, открыто, всем своим землисто-зеленым костлявым лицом.

— Помирать не хочется…—проговорил он, как бы дивясь. — Ей-богу! Спасибо, братцы! А я доверие оправдаю.Никак нельзя мне теперь помирать!

:— Ну гвоздь! — выкрикнул кто-то с удовольствием. — Серебряна шляпка!

Бойцы-подрывники, поднявшись со своих мест, откозыряли и, с замкнувшимися от волнения молодыми лицами, один за другим повторили:

— Доверие оправдаю.

Петр Дмитриевич выглядел озабоченным от сознания важности происходившего. Поблагодарив собрание, он поинтересовался, где и когда ему и другим товарищам будут выданы документы, удостоверяющие их принадлежность к партии. Самосуд ответил, что по понятным причинам партийные билеты товарищи получат на Большой земле после изгнания врага, но что уже сегодня они вправе считать себя бойцами армии ленинцев и уже сегодня он от имени райкома их поздравляет…

— Помирать нам действительно никак нельзя, — сказал он. — Надо захватчиков добивать, гнать их с нашей земли, да так, чтоб и внукам заказали соваться… — Он подумал и усмехнулся:—А еще скажу… Если и придет к коммунисту безносая, не взять ей над ним верха. Почему так? Потому, что дело, которому он отдал жизнь, и после его смерти будет жить и побеждать.

Затем медленным голосом, волнуясь, слова попросил Войцех Осенка. Он тоже начал с поздравления, а закончил:

— …У меня зараз стало венцей… больше братив. То добже… Коммунисты — то ест велико братэрство… на вечность, на весь свят1. И тутой, в битве за Москву, мы вызволяем2 Варшаву.

Закрыв собрание, Саглосуд пошел проводить гостя-газетчика к розвальням. Аэродром, куда собрался ехать Истомин, находился в ведении партизанского отряда, действовавшего по соседству, и путь по лесу предстоял, кстати сказать, не близкий — километров восемьдесят. Сергей Алексеевич, идя рядом, говорил о том, что вот наступила весна, сойдет снег и что с весной, по чернотропью, партизаны повсюду, несомненно, активизируются, а захватчикам станет еще беспокойнее.

Был голос князя глух и

я добьюсь чтобы это

С Самосудом ему удалось поговорить только в вечер своего отъезда, в самые последние минуты… Сперва Сергей Алексеевич отдал ему письмо для Лены и попросил еще об одной, как он выразился, любезности: передать при случае или переслать в Москву, в редакцию какого-либо молодежного органа, лучше всего в «Комсомольскую правду», стихотворение одного из бойцов. Истомин взялся, разумеется, исполнить и то и другое, а стихотворение вызвало у него и известный профессиональный интерес. Оно называлось «После битвы» и было написано в боевой листок к недавней исторической дате, к 5 апреля, годовщине Ледового побоища, победы Александра Невского над немецкими псами-рыцарями. Виктор Константинович прочитал стихотворение:

Бежит барон, бежит монах,

Снег по следам дымится алый.

Князь приподнялся в стременах И посмотрел окрест…

В снегах Заря заката догорала.

Съезжались всадники к нему,

И, возвращаясь из погони,

На снежный холм по одному Рысили взмыленные кони.

Князь поднял руку… Он встречал Горящие победой лица,

И кровь с тяжелого меча К нему текла на рукавицу.

«Путь вору на восток закрыт… —

Был голос князя глух и страшен. —

На том стояла и стоит Земля отчич и дедич наших.

Гонцы победу прокричат,

И пусть во всех пределах внемлют:

Кто поднял меч на нашу землю,

Тот и погибнет от меча!»

Стихотворение было подписано: «Е. Серебрянников».

— Я не мог бы поговорить с самим автором? — спросил Виктор Константинович. Что-то тут есть… Я понимаю, конечно, это написано к случаю…

Самосуд отчужденно на него поглядел.

— Нет, не можете, — сказал Сергей Алексеевич. — Автор… Автора нет уже… Незадолго до вашего приезда…

— О, неужели! — искренне огорчился Виктор Константинович.

— Автор был ранен в разведке, — сказал Самосуд. — Он еще жил, когда его принесли товарищи… Попросил не сообщать ничего матери… И истек кровью.

— Я добьюсь, чтобы это было напечатано. Обязательно! — горячо пообещал Виктор Константинович, словно смерть автора прибавила достоинств его произведению.

Потом Истомин присутствовал на собрании коммунистов штаба и батальона, состоявшегося здесь, на котором обсуждались просьбы о приеме в партию. Обсуждение, надо сказать, было жестковатым, даже пристрастным, и во внимание принимались главным образом боевые характеристики. Приняты были четверо: бывший завхоз школы в селе Спасское, а в настоящее время заместитель командира полка по хозяйственной части, которого все уважительно называли Петром Дмитриевичем; двое молодых бойцов-подрывников и повозочный Кирилл Леонтьев, ветеран Первой Конной.

Леонтьева принимали в партию вновь. И сейчас ему, исключенному в начале нэпа из партии, товарищи прощали его вину перед нею, прощали за революционную преданность. Леонтьев был уже явно плох, болен — страшно отощал за зиму, плечи его словно бы опали, скосились, но при всем том он нес службу, ходил в караулы, словом, держался. И странно, неуместно, но вызывая зависть у молодежи, болталась у него на боку, на вконец изношенной, протертой до основы, до дыр на локтях кавалерийской шинели, нарядная, с парчовым темляком шашка в богатых, украшенных серебром ножнах — именное, революционное оружие… После голосования Леонтьев попросил слова…

Отхлебнув раз и другой из пружки Аристархов

выбравшись из его землянки под ночное звездное небо

— Продолжайте! Ну что же вы?! — воскликнул Аристархов. — Я знаю, слышал эту песню, Христя ее пела, Христина… — Он, что тоже было неожиданно, засуетился, словно бы заспешил куда-то, повеселел и принялся разливать ром. — Прелестная была девушка, служанка у корчмаря… мы под Бродами тогда стояли… М-да… Теперь уже, наверно, старушка… Продолжайте, прошу вас!

Отхлебнув раз и другой из пружки, Аристархов стал подпевать. И на его тонких, в ниточку губах играла та усмешка, с какой вспоминаются иные приятные грехи… Если бы Виктор Константинович знал его в довоенную пору, то отметил бы, что бывший райвоенком что-то слишком много себе разрешает: по крайней мере, со своей язвенной диетой он покончил.

В остальном он, впрочем, изменился мало. И после ужина он обстоятельно, с цифрами и датами, рассказал Истомину о боевых делах полка, все у него было тщательно подсчитано: и потери врага — подорванные железнодорожные эшелоны, расстрелянные на дорогах автомашины, разгромленные комендатуры, — и потери полка… Осенка, церемонно извинившись, ушел к себе в роту, а Аристархов все говорил своим шелестящим голосом, довольный тем, что нашел внимательного слушателя. Его склеротично-розовые щечки были аккуратно выбриты, подворотничок свеж, ногти на сухих пальцах ровно подрезаны: эдакий опрятный, старенький херувим снабжал Виктора Константиновича боевой информацией.

Выбравшись из его землянки под ночное звездное небо, Истомин постоял на утоптан-нэй площадке. В лагере было бы совсем тихо — время незаметно подошло к полуночи, — если б не нестройный, особенный шумок, раздававшийся вокруг, в лесу… Это потрескивал, оседая, черствый, апрельский наст, это падал с ветки с мягким стуком подтаявший снежный рукав, это с легчайшим шорохом вонзалась в сугроб острая, как стрела, сосулька. Шла потаенная работа весны, хотя было еще знобяще-холодно, и словно бы студеные волны ходили невидимо в иссиня-прозрачном воздухе, наполненном звездным мерцанием.

Виктор Константинович подумал, что ему здорово повезло на войне — он встретил замечательных людей и в Доме учителя, и здесь. Он даже не предполагал, что прекрасных людей так много на земле, — казалось, что до недавних пор они где-то прятались. И чувство умиления и благодарности, — может быть, тут сыграла роль и выпитая кружка рома, — благодарности людям, их доброте, их подвигу, их душевной силе привело Истомина в большое возбуждение. Он долго еще кружил, прихрамывая, среди деревьев, пока его не остановил патруль…

Но эти обычные человеческие спутники словно

он и сейчас ни в

Несомненно, это были разные люди, и, вероятно, все присущие людям качества и свойства были представлены здесь. Виктор Константинович встречал на лесных дорожках и пасмурные лица, и веселые, и злые, и ласковые, и прелестные в их первой румяной свежести. Да и одеты партизаны были пестро: в солдатские шинели, в бушлаты, в немецкие куртки, в армейские полушубки, в домашние армяки; попалось ему и несколько бойцов в лаптях — не разжились еще трофейными сапогами, а свои истоптали. И можно было предположить, что не всегда одинаковые страсти волновали здесь людей: Истомин слышал и смех, и брань, и ночью за кустом шепот и хихиканье; конечно же, присмотревшись лучше, он отыскал бы и честолюбие, и зависть, и ревность, и душевную грубость. Но эти обычные человеческие спутники словно бы таились здесь в тени, остерегаясь выступать на первый план. Общая цель, объединявшая этих солдат-коммунаров, была подобна источнику света, высветившему в их душах главное: мужество, верность, отвагу. Все они, или почти все, носили на своей одежде, чаще на шапках, на кепках, что-нибудь красное: ленточку, бант, пятиконечную звездочку. И это было как знак принадлежности к братству, в котором ценилось самое простое и необходимое, как хлеб, как вода, — мужество и верность… В таком примерно высоком стиле и говорил себе сейчас Виктор Константинович, готовясь к литературному отчету об этой командировке.

На вторые сутки вечером его, фронтового журналиста, зазвал в свою землянку начальник штаба полка Аристархов. И там, к искреннему Виктора Константиновича удовольствию, он обнялся с Войцехом Осенкой, еще одним не столь давним знакомцем… Вообще Виктор Константинович сделался гораздо свободнее в проявлении своих чувств: ему этот учтивый молодой человек с разросшимися пышными усами был симпатичен и раньше, в тесных комнатках Дома учителя, где они познакомились, а потом вместе воевали. Но тогда Виктор Константинович не решился бы дать такую юлю своим чувствам. Он и сейчас ни в какой мере не был человеком, что называется, душа нараспашку. Но у него как бы открылась способность прямодушно радоваться и восхищаться, чего раньше не наблюдалось: в лучшем случае он сострадал своим ближним.

За Осенку можно было и порадоваться. В полку он командовал теперь ротой — знаменитой третьей, комсомольской ротой, пополненной ныне деревенской молодежью; зимой рота вновь, уже под его командованием, отличилась в бою с немецкой конвойной частью — разгромила ее и освободила группу советских военнопленных, те влились потом в состав полка… За ужином у Аристархова (брусочек пожелтевшего, густо посоленного сала, черные каменные галеты, чай с клюквой и трофейная бутылка рома) Осенка был, как обычно, сдержанно-ясен; расспросив Истомина поподробнее о чете Барановских, он замолчал и лишь вежливо пригубливал из жестяной кружки густой пахучий напиток. Но вдруг он запел, задумавшись, какую-то польскую песню — медленную, печальную, — и страшно смутился, заметив, что его слушают.

С собой здесь нет но мы

его крышей убило балкой валялся

Самосуд с хмурым видом поднялся из-за столика.

— Забываем, — сказал он, — сегодня уже забываем…

Виктор Константинович виновато посмотрел на него.

— Всех не упомнишь, верно… А надо бы! — неожиданно выкрикнул Самосуд, точно что-то взорвалось в нем. — На вас вся надежда, товарищи газетчики! — почему-то с сарказмом сказал он.

В землянке сделалось жарко, раскалились и зацвели вишневым цветеньем круглые бока печечки, даже искорки стали перебегать по ним. И к запаху плавящейся смолы прибавился сильный запах горячего железа; со свистом уносилось в трубу пламя.

Самосуд взял ремень с маузером, собираясь уходить.

— Хочу вас попросить об одолжении. У вас нет полевой почты Кулика?

— С собой здесь нет, но мы обменялись номерами… — Виктор Константинович тоже почему-то встал. — Вы хотите написать ему?

— Я не знаю, как написать Лене Синельниковой… Вероятно, через вашего автобатов-ского донжуана можно узнать и ее адрес, — сказал Самосуд. — Хорошо хоть, что Настя с нею.

— Пишите письмо, я заберу… Девочку мы разыщем! — с жаром пообещал Виктор Константинович.

И он опять подумал: Самосуд со всей своей хмуростью и „строгостью тот именно человек, с которым он обязательно должен посоветоваться о себе.

— Ну а вы чего вскочили? — сказал Сергей Алексеевич. — Досыпайте. Я пойду, похожу еще немного… Сегодня третья рота в карауле. Да вот еще: этого убийцу куда вы там передали, допросили его?

— Не успели, Сергей Алексеевич! Утром рано начался бой, и о нем просто забыли, — ответил Истомин. — Он в подвале сидел, связанный, с кляпом во рту. И представьте, он как-то сумел высвободиться и вылез наверх…

— Что?.. Ушел? — отрывисто спросил Самосуд.

— Уйти не ушел… Его крышей убило, балкой — валялся с расколотым черепом. Но ведь высвободился, сволочь! Сумел как-то сбросить с себя веревку, вытащил кляп… И тут его накрыло…

— Так и не допросили?

— Нет, к сожалению, — сказал Истомин.

В полку имени Красной гвардии Истомин прожил еще трое суток, но задать Самосуду свой вопрос он смог только перед самым отъездом. Самосуд все это время был в больших хлопотах, совещался подолгу в штабе, проводил собрания в батальонах — полк, ввиду ожидавшейся карательной операции немцев, готовился к бою — выезжал куда-то для встречи с подпольщиками… Виктор Константинович, предоставленный самому себе, ходил по лесному лагерю и знакомился с людьми, собирал, как говорится, материал. Он любопытствовал, расспрашивал, приглядывался, испытывая все больший интерес…

Лагерь партизанского полка был удивительной военной коммуной, ушедшей под землю, со своими жилыми обиталищами, с лазаретом, со складами, с просторной землянкой штаба, с оружейной мастерской, с «радиорубкой», с землянкой-клубом, где вывешивали боевой листок и на видном месте стоял в футляре шикарный трофейный аккордеон. И свой необыкновенный быт сложился в этой коммуне: люди жили здесь так, чтобы сражаться во всех случаях, когда к тому представится возможность, и сражались, чтобы жить и не давать врагу покоя.

Веретенников распорядился отдать павшим

они шли поддерживая друг друга все в черных

И Виктор Константинович, хотя и обиженный, продолжал свою информацию, но уже без поэтического комментария.

Лену и польского музыканта Барановского с простреленной грудью отправили в госпиталь, в монастырь; с ними вместе были эвакуированы Настя, работница, и пани Ирена. Кое-что Истомин смог сообщить и о дальнейшей судьбе их всех: Лена поправилась и, по примеру Насти, стала работать в госпитале; Барановский одно время был почти безнадежен, но сейчас он выздоравливает, а его жена ухаживает за ним… И все это стало известно Истомину от еще одного участника обороны Дома учителя, от шофера автобата сержанта Кулика. С Куликом они случайно повстречались в освобожденной Калуге, и выяснилось, что тот переписывается с Настей и, что вправду было удивительно, весьма дорожит этим нечаянным знакомством… «Жди меня, и я вернусь», — я ей так и написал», — поведал он Виктору Константиновичу. Что же касается Веретенникова, то, опять же со слов Кулика, их бывший командир награжден орденом Красной Звезды, повышен в звании, получил сразу интенданта 3 ранга, что соответствует строевому капитану, и назначен начпродом дивизии… Ну, а всех убитых в бою за Дом учителя, рассказал дальше Истомин, похоронили там же, в саду, в общей могиле под яблонями: обеих сестер Синельниковых, мальчика Гришу, белоруса, девятнадцатилетнего итальянца Федерико, пулеметчика, о котором Истомин помнил только, что у него было простужено горло, партизанского связного в лисьей шапке, ефрейтора-по-граничника и еще двух красноармейцев, фамилии которых никто не знал. Веретенников распорядился отдать павшим воинские почести, и, несмотря на чрезвычайную спешку, сам сказал над открытой могилой прощальные слова; яму засыпали, и все, кто еще стоял на ногах, выстрелили троекратно в небо… Вспомнив этот жиденький салют над свежим холмом, сочившимся черной водой, Виктор Константинович взволновался…

— Меня шатало, как пьяного, — сказал он. — Веретенников тоже был, как пьяный, этот наш техник-интендант! У него были совсем сумасшедшие глаза, фуражку свою он где-то потерял… Впрочем, мы все были, как пьяные… Как мы там удержались, я и сейчас не очень понимаю. Но мы удержались… И ушли, когда немцев там не осталось ни одного, я имею в виду живых немцев.

— Госпиталь полностью эвакуировался, и обозы? —спросил Самосуд.

— Да, конечно! Мост был восстановлен, и полк, вышедший из окружения, встал там в оборону… — сказал Истомин, — пока все не перешли на другой берег: госпиталь, обозы, беженцы, раненые, те, что бились вместе с ополченцами. Вы знаете об этом эпизоде, вы слышали?

— Слышал, да, — сказал Самосуд.

— Я не видел, как они шли в бой, — сказал Истомин, — говорят, что их было человек сорок, а возвращались в госпиталь человек пятнадцать. Это я видел… Они шли, поддерживая друг друга, все в черных бинтах — понимаете? — в ставших черными, и в красных, свежих. Их командир прыгал на одной ноге, не помню, как его звали… Горячев, Горяев, Григорьев… Я никогда ничего подобного не видел… Кто-то из красноармейцев закричал «ура!» и выпалил в воздух. А командир… забыл, как его звали, помахал костылем… Потом, когда все перешли, мост опять был сожжен.

Самосуд надолго замолчал

истомин со всей искренностью вздохнула нет

— Ольга Александровна жила еще какое-то время? — осведомился он, именно сухо осведомился.

— Нет.., Когда мы все вбежали, она была уже без признаков жизни. Да и собственно… —; Истомин сделал большой глоток, обжегся и часто, шумно зафукал; Самосуд терпеливо ждал. — Убийца выстрелил ей в лицо, попал в переносицу…

— В лицо?! — переспросил Самосуд. — Ей в лицо?..

Виктор Константинович кивнул.

‘— Она умерла, по-видимому, мгновенно, — сказал он и, почувствовав вдруг какую-то неловкость, добавил: — Это была милая женщина, очень любезная… Должно быть, красивая в молодости.

Самосуд только взглянул на него… В печечке бушевал огонь, посвистывало в трубе; оранжевый и красный переменчивый свет из неплотно прикрытой дверцы летал по земляным, комковатым стенам, по низкому сосновому накату. И самый сумрак здесь принял пламенеющий оттенок; капельки смолы, выступившей на бревнах, заблестели в отсветах огня, как рубины, целые вкрапления их зажглись наверху, в полутьме… Самосуд надолго замолчал, его обращенная к огню щека, висок, морщинистая рука, поглаживавшая машинально край столика, тоже окрасились в красноватый свет. Не меняя своего сухого тона, словно разговор не прерывался, он спросил о Марии Александровне. И Истомин оживился, невольно стремясь что-то поправить в том, как он рассказывал.

— О, это была удивительная смерть! — воскликнул он. — Мария Александровна, слепая, умерла, как и жила, в любви… Она слишком сильно любила. Сперва о«а не поверила, долго не могла поверить, что ее сестры нет в живых. Вокруг шел бой, стрельба, а она сидела подле сестры, в саду, труп перенесли туда, положили на скамейку… И она сидела и разговаривала с Ольгой Александровной, успокаивала, наверно… А когда она поверила в ее смерть, она и сама умерла, не захотела расставаться с сестрой… Наверно, все так и было! — И Виктор Константинович неясно улыбнулся. — Никто не заметил, не видел, как она умерла. Ее’ не ранило, не убило, она просто не смогла оставить сестру._ Так и осталась сидеть в изголовье у нее, совсем белая лицом, снежно-белая, с открытыми глазами… К ней подошли, чтобы увести, но она была уже совсем холодная.

— Скажите, что с их племянницей? — спросил Самосуд. — Помните эту девушку, Лену?

— Ну как же! Милая девочка, она всем нравилась — веселая, хорошенькая, общительная. Она была ранена, но, по счастью, не очень опасно, в плечо, навылет. И тоже было… как вам сказать, поразительно трогательно. — Виктору Константиновичу все не удавалось найти верный тон, он чувствовал это и, что называется, переживал: непонятная сухость Самосуда смущала его. — Трагично, конечно, жестоко, но и поразительно! Девочку нашли без сознания около этого молодого итальянца… Кажется, у них тоже была любовь. И они лежали рядом, его прошило автоматной очередью… друг подле друга, прямо по Шекспиру. — Истомин со всей искренностью вздохнула— «Нет довести печальнее на свете…»

— Не надо, не надо, Виктор Константинович! — прервал его невежливо Самосуд.

— Простите… — Истомин даже обиделся. — Но почему же?.. Действительно, как у Шекспира. Не понимаю вас…

— Чего ж тут не понять? — сказал Самосуд. — Там поэзия, пусть самая высокая. Но только поэзия… А тут всамделишная кровь и горе… живое горе и живая кровь!.. Ну-с, прошу, рассказывайте! — вновь потребовал о,н.

Как ни мало он знал Самосуда и

ну а уж если проснулись давайте чай пить

С иным чувством смотрел на Самосуда Истомин, сидя в его землянке. Он и тянулся к нему внутренне, и робел — он тоже помнил их первую встречу и саркастический тогда тон старого учителя, и ему очень хотелось понравиться сейчас этому почитателю Монтеня, с потемневшим и будто ссохшимся за партизанскую зиму лицом. Суровости в его облике даже прибавилось, вместе с запавшими щеками, с взъерошенными, поседевшими бровями; поверх лоснившегося старенького пиджачка Самосуд был опоясан командирским ремнем, оттянутым на боку дубовой кобурой маузера. И Виктор Константинович после первых же приветственных восклицаний сказал себе: «Вот кто мне нужен, кто может помочь, с кем мне надо объясниться».

Похохатывая вместе с Самосудом, Виктор Константинович про себя обдумывал тот вопрос, который он решил задать Сергею Алексеевичу, — вопрос в большой мере личный, даже духовно-интимный. Как ни мало он знал Самосуда, и, может быть, именно потому, что близко, в бытовом отношении, он его совсем не знал, Самосуд способен был, казалось, все сделать ясным в области нравственной. Он вызывал к себе доверие уже по одному тому, что Виктор Константинович предполагал в нем, этом мудреце с маузером на боку, полную внутреннюю несхожесть с собой.

Поговорить наедине, к чему оба они стремились, им, однако, удалось не сразу. Самосуд сейчас же после встречи уехал в один из своих батальонов, выдвинутых ближе к выходу из леса (теперь в полку у него было не три роты, а три батальона, — около пятисот человек), — там завязалась перестрелка с немецкой разведкой; должно быть, немцы собирались что-то предпринять против партизан… И была уже середина ночи, когда Истомин, проснувшись от холода в землянке Самосуда, увидел ее хозяина, разжигавшего огонь в железной печурке; он только что, видимо, вернулся, был еще в полушубке и в своем «пирожке».

Некоторое время из-под полуопущенных век Виктор Константинович наблюдал… Самосуд, сидя на корточках, выставил руки ладонями вперед и сжимал и разжимал пальцы, грея их в поплывшем из печурки тепле, потом тязЬело поднялся и пересел к столику, вкопанному между двумя земляными лежаками. Медленно, будто с великим трудом, он снял с себя ремень с маузером, длинно вздохнул, снял очки и, смежив веки, долго сидел не шевелясь, — казалось, Самосуд сразу же и уснул в этом сидячем положении. Но когда Виктор Константинович задвигался и потянулся к столику, чтобы взглянуть на лежавшие там часы, он тотчас как бы уперся в устремленный на него из-под седых бровей требовательный взгляд.

— Разбудил я вас… вы уж простите, — сказал Самосуд.

— Да нет… я… я… — почему-то смешался Виктор Константинович.

— Ну, а уж если проснулись, давайте чай пить, — опять же потребовал, а не предложил Самосуд.

В землянке быстро теплело… Истомин пил чай, вернее, кипяток, настоянный на ржаных корочках, подкисленный, взамен сахара, клюквой, поданной в берестяном туеске, и рассказывал; Сергей Алексеевич слушал, изредка задавая своим потрескивающим голосом вопросы, направляя этот поздний разговор.

Бородатые и безусые

сам он никого из обитателей дома

В командирской землянке, когда его туда привели, шло какое-то деловое обсуждение, и оно тут же прервалось… Да и везде, где в этих партизанских местах, в заповедных урочищах он появлялся — человек с Большой земли, — его встречали, как, пожалуй, значительно позднее встречали первых космонавтов. К нему теснились, его разглядывали, точно было в нем что-то отличное от обыкновенных людей, таившихся ныне здесь в лесах; и он едва успевал более или менее связно отвечать на вопросы о Москве, о фронтовых новостях. А единственный уцелевший еще у него номер «Правды» двухнедельной давности, помятый, посеревший, надорванный на сгибах, переходил из одних нетерпеливых рук в другие… Бородатые и безусые, с припеченной морозом, огрубелой кожей на лице, на руках, обвешанные самым разнообразным оружием: автоматами, гранатами, пистолетами, люди ласково и благодарно — вот что было самое необыкновенное! — благодарно улыбались Виктору Константиновичу и совали ему свои кисеты с самосадом. Казалось, они любили Виктора Константиновича еще задолго йо его появления, задолго до того, как они вообще узнали о его существовании. И как же, подумал Виктор Константинович, как же было им здесь — не неуверенно, нет, не боязно, конечно нет! — но оторванно и, может быть, порой одиноко!

Самосуд встретил Истомина даже слишком шумно, долго тряс его руку, вспомнил первое знакомство, «фуражиров», незлобиво насмешничал и похохатывал. Но слушал он Истомина с особенным, пристальным вниманием, все присматриваясь к нему… И объяснялось это тем, что помимо общего интереса к гостю с Большой земли у Сергея Алексеевича немедленно возник к нему и свой, частный интерес: ведь этот «фуражир», обернувшийся довольно неожиданно газетчиком, знал людей из Дома учителя — людей, которых он, Самосуд, любил. Возможно даже, что был с ними и в их последние минуты — он там стрелял, участвовал в обороне Дома, и Сергей Алексеевич смотрел уже на него, как на близкого человека. Сам он никого из обитателей Дома учителя не видел больше с того осеннего вечера, когда все собрались за ужином в библиотеке. И об их участи, об убийстве Ольги Александровны, о смерти слепой Маши, о судьбе Лены, он услышал лишь позднее ОТ’ своих разведчиков, побывавших на развалинах города. Но разведали они немногое: непосредственных свидетелей, переживших этот последний день Дома учителя, уже не нашлось. Немногое смог ему рассказать и Войцех Осенка: о судьбе женщин Синельниковых Войцех просто ничего не знал. А некоторые подробности событий в городе — бой за переправу, за Дом учителя, эвакуация госпиталя, доходившие потом к Самосуду, приобрели, переходя из уст в уста, легендарный характер… Всю горькую правду мог бы, вероятно, поведать ему сейчас именно этот неожиданный гость, и словно бы отблеск того света, что унесли с собой дорогие Сергею Алексеевичу люди, лежал на нем.

Изменение в военной

и вскорости виктор константинович

Это произошло уже весной, в начале апреля… Виктор Константинович Истомин, в своем новом качестве корреспондента фронтовой газеты, находился в командировке, в партизанском районе. И там, за линией фронта, ему посчастливилось еще раз встретиться со старым учителем из Спасского, а ныне командиром полка имени Красной гвардии Самосудом. Случай свел их вновь в лагере полка, в котором Истомину очень советовали побывать; и они оба, хотя и по-разному, обрадбвались, точно их краткое знакомство перешло за долгий перерыв в какую-то близость.

Изменение в военной службе Виктора Константиновича было в общем-то непреднамеренным. Его ранило — и ранило серьезно, после того уже, как интендантская экспедиция, возглавляемая Веретенниковым, успешно закончилась. (Веретенников разыскал-таки свою дивизию и разгрузил на ее складе машины со сливочным маслом и сушеным картофелем.) Осколок немецкой бомбы настиг Виктора Константиновича в глубоком тылу, куда дивизию отвели на переформирование. И только через полтора месяца он, опираясь на костыли, встал с госпитальной койки: ногу с перебитыми костями ему сохранили, но она не сгибалась в колене, и это было, по-видимому, навсегда. Его собирались, как тогда говорили, «комиссовать» — уволить по «чистой», но тут ему опять помог случай, как обычно помогает тем, кто его настойчиво ищет. В просьбе остаться в армии, хотя бы нестроевиком, Истомину отказали, и он проявил несвойственную ему инициативу. Старый университетский товарищ, о котором он из письма жены узнал, что тот служит в военной газете, что он подполковник и заместитель редактора, склонился на его напоминание об их общих студенческих годах. И вскорости Виктор Константинович сам оказался в той же газете. Он приковылял, стуча палкой, в ее редакцию, с новенькой медалью «За отвагу» на застиранной гимнастерке, что, конечно, свидетельствовало в его пользу. А его довоенные литературные занятия и, главным образом, его юношеские поэтические опыты сослужили ему добрую службу: почти сразу же с правки чужих корреспонденций его перевели на самостоятельную работу. Затем Виктор Константинович был аттестован, получил звание техника-интенданта 1 ранга — по три квадратика в каждую петлицу на воротнике. И нынешняя командировка была у него не первой; летал он уже и к партизанам, но южнее, на тульском направлении… Теперь он находился на Смоленщине, побывал в одном отряде, в другом и вот оказался у Самосуда, в полку имени Красной гвардии.