Category: Первая глава. ГОРОДОК В САДАХ. ИНТЕНДАНТЫ

Истомина поразила смерть младшей сестры

виктор константинович сделался частым посетителем

Истомин и точно был отзывчив, а вернее, обладал достаточным воображением, чтобы понять чужую беду. Но он знал о себе и то, что у него никогда не хватало духу даже на самооборону: он уступал и в своей собственной беде. Сколько он себя помнил, он всегда чего-нибудь боялся: родительского неудовольствия, резкого слова, ссоры, огорчения, обиды, — он всегда слишком боялся несчастья, и это, собственно, и сделало его несчастливым. И хотя всегда находились какие-то внешне пристойные объяснения его уступчивости, он-то сам сознавал, что истинная ее причина заключалась в одном и том же: он переживал свое поражение еще до того, как оно случалось, а пережив его, было уже нетрудно смириться с ним.

Еще в юности Истомина поразила смерть младшей сестры, двенадцатилетней умницы и красоточки, заболевшей мучительной и неизлечимой болезнью; до последней минуты он уверял всех в ее скором выздоровлении, споря внутренне с дикой несправедливостью совершавшегося. Эта несправедливость проявлялась не только в неразумной природе с ее безучастными к людям законами, но и в отношении разумных существ друг к другу. Иногда Истомину казалось, что в самом человеке имеется какой-то дефект, губительное несовершенство. Детям часто доставляло непостижимое удовольствие мучить животных, мальчишки стреляли из рогаток в воробьев, обливали кипятком кошек. Легко накапливались жестокие примеры: кто-то убил из ревности жену, кто-то оклеветал из зависти лучшего друга. И какой же поистине беспомощной оказывалась доверчивость перед предательством, невиновность перед подозрительностью!

Постепенно Виктор Константинович стал отстраняться от всего, что грозило непосредственным столкновением с жестокостями жизни; он замкнулся и растерял друзей. Свободной от зла оставалась как будто одна только поэзия — эта вымышленная, призрачная страна, в которой если и происходили катастрофы, то условные, облагороженные; великая поэзия обладала могуществом превращать воду в вино, траур — в нарядную одежду и слезы — в бриллианты. Виктор Константинович сделался частым посетителем букинистических лавок, отыскивая там полузабытых поэтов пушкинской плеяды — предмет своей ученой диссертации; в бессонницу он перечитывал своих любимых: Леопарди, Бодлера, Шелли, Анненского, Рильке, пока рядом тихо посапывала во сне жена. Но утром действительность снова громкими голосами заявляла о себе, и туман поэзии рассеивался. Виктор Константинович быстро стал стареть и сам замечал это. В студенческой молодости женщины говорили ему, что он похож на Александра Блока: такое же удлиненное лицо, такой же высокий лоб, такие же очень светлые глаза. И, гордясь втайне этим сходством, он и свои волосы устроил «по-блоковски» — полувоздушным ежиком. Невесть от чего, они рано начали седеть, а в походке у него появилась стариковская неуверенность.

Пошла с откинутой горделиво головой

это началось у виктора константиновича еще задолго до

«Не скрывайте ничего от меня, — просила она. — Что нам всем грозит? Что грозит вам?» И он отвечал: «Не тревожьтесь. У меня есть что-то хорошее для вас… Со мной тоже все благополучно».

— Простите! — спохватилась Ольга Александровна, вспомнив, что тут есть и посторонние. — Занимайте, пожалуйста, товарищи, свободные кровати.

Она опустилась на стул, точно силы вдруг покинули ее, но тут же встала и пошла с откинутой горделиво головой.

Как это было ни странно, но все телесноизнурительное, порой почти непереносимое, что выпало нынче на долю Виктора Константиновича, — эти нескончаемые учения и марши, ночевки на голой земле, на сырой соломе, этот его твердо набитый мешок с выпирающими запасными обоймами, равномерно при ходьбе толкавший в спину, винтовка, натрудившая плечо и тяжелевшая с каждым километром, вонь пропотевших портянок, стертые до волдырей ступни, караулы, посты, наряды, опять посты, опять наряды — все это помогало ему держаться, заглушало тоску и тайный страх. И наоборот, то участливое и великодушное, что тоже было в его солдатской жизни: вечерние на привале расспросы товарищей о семье, о жене, милосердная забота сандружинницы о его настрадавшихся ногах, сочувствие молоденького отделенного командира, который на долгом переходе забирал у него винтовку и вскидывал себе на плечо, кружка молока, что наливала ему, случалось, в попутной деревеньке жалостливая хозяйка,— все истинно доброе растравляло его душевную боль. Виктор Константинович сильнее начинал чувствовать и прелесть, и слабость, и красоту, и обреченность доброго, человечного мира. Обреченность —; вот что обессмысливало все жертвы!

…Это началось у Виктора Константиновича еще задолго до войны: в какую-то невеселую пору своей жизни он задумался над удивительной живучестью зла. Люди, лучшие из людей, на протяжении веков боролись со злом, изобличали его, проклинали, изгоняли,’ а оно лишь меняло обличье, обнаруживая неукротимую волю к распространению. Простая логика голосовала за общность человеческих интересов, но, вопреки логике — и это вызывало болезненное недоумение, — зло продолжало наступать: не прекращались войны и завоевания, сильные угнетали слабых, целые народы уничтожались или погибали в рабстве. Формы насилия непрерывно совершенствовались, и даже наука служила им: Джордано Бруно сожгли на костре, Сакко и Ванцетти обуглились на электрическом стуле… И Виктор Константинович лишь из инстинкта душевного самосохранения противился еще некоторое время этим мыслям: среди близких людей он даже прослыл оптимистом и всеобщим утешителем. Но больше, чем другие, он сам, книжник и немного поэт для себя и для друзей, со своим детством в благополучной семье, где все оберегали друг друга, любимец матери, передавшей его из рук в руки заботливой жене, — сам нуждался в утешении, в этой искусно поддерживаемой, приятно теплой душевной температуре.

Когда вы вернулись

маша тоже волнуется вы

Ольга Александровна длинно, устало вздохнула.

— Наконец-то!.. Я и не заметила, когда вы вернулись, — сказала она. — Знакомьтесь, вот и еще гости к нам… Самые дорогие — фронтовики.

Не опровергая приятной рекомендации, Веретенников громко проговорил:

— Просим прощения, что потревожили. Здравия желаю!

Человек с книгой помолчал, приглядываясь из-под разросшихся, спутанных бровей.

— Солдатушки, бравы ребятушки1 — неожиданно приветствовал он вошедших. — Чем же вы нас потревожили? Честь и место! Располагайтесь, молодые люди! — Он был, казалось, весь радушие. — Наши деды — славные победы! Чувствуйте себя как дома.

Пожалуй, все же в его радушии была изрядная доля насмешки.

И Веретенников как бы за разъяснением обернулся к Ольге Александровне. Та, глядя на старика, покачала с укором своей царственной головой.

— Наш директор школы в Спасском, Сергей Алексеевич Самосуд,— сказала она знакомя. — Это недалеко от нас, километров двадцать… Тоже, как и я, старожил здешних мест. И знакомьтесь, пожалуйста, дальше…

В комнате находился еще один человек; он встал при появлении хозяйки с новыми постояльцами и стоял в углу у своей койки. Был он лет тридцати, высок, красновато-черен от загара, светловолос; пиджак был накинут у него на голые плечи, и он обеими рунами изнутри стягивал его на себе, застенчиво улыбаясь.

— Наш гость, товарищ с Запада, — представила его Ольга Александровна, — С другими нашими гостями вы тоже, конечно, познакомитесь.

— Войцех Осенка, — глуховатым тенором проговорил этот товарищ и поклонился, удерживая за лацканы пиджак, чтобы не соскользнул. — Пшепрашамх, пани, что я в таком вы-гленде…

Кажется, он занят был ремонтом своей рубашки — пришивал пуговицу, когда сюда вошли.

Ольга Александровна опять заволновалась, заспешила:

— Есть какие-нибудь новости? — Это относилось к старому учителю. — Я даже не видела, как вы вернулись… Вы потом зайдете ко мне? Пожалуйста, Сергей Алексеевич!

— Ничего решительно,— ответил он.— На Шипке все спокойно.

— Но вы еще не уезжаете, вы остаетесь? — спросила она.

— Еще успею вам надоесть. У арабов есть пословица: гость дорог человеку, как дыхание, но если дыхание войдет и не выйдет…— И старик сам заранее хохотнул, он вообще, по-видимому, был веселого нрава.

— Да, да, я слышала это от вас тысячу раз: «…если дыхание не выйдет — человек умирает», — сказала Ольга Александровна. — Маша тоже волнуется, вы просто не щадите нас.

— Полноте, полноте, — сказал Сергей Алексеевич.

— Я не видела, и когда вы уходили… Вы словно нарочно… — пожаловалась она. — И совершенно напрасно: Маша слышала и сказала мне, что вы ушли. Она в курсе всего, что в доме, вы же знаете.

— От Марьи Александровны секретов быть не может, — согласился он.

— Но вы еще не уезжаете?

Он повертел головой:

— Сегодня я еще у вас.

— Вы потом зайдете к нам? .

— Буду с полным докладом.

Они разговаривали о своем, очень важном, должно быть, для них. А в том, как они разговаривали и как смотрели друг на друга, был и еще один диалог.

Небольшая и действительно тесноватая

и ему захотелось шепнуть этой седой любезной

— Ну что вы?1—возразила она.— Я попрошу Настасью Фроловну поставить самовар. Вы помоетесь, потом будете ужинать.

— Говорят, что в наш век электричества и радио самовар устарел, но согласиться с этим — абсурд,— сказал Веретенников.

Из библиотеки-столовой все вступили в спальню. Небольшая и действительно тесноватая, она была обставлена попроще: шесть железных кроватей под коричневыми «казенными» одеялами, шесть тумбочек, покрытых салфетками, и шкаф для одежды — старый, глубокий, с накладной, в виде веночков, деревянной резьбой — тот самый «многоуважаемый шкаф» из «Вишневого сада». Три кровати были, по-видимому, заняты: на тумбочках возле них что-то лежало — папиросы, мыльницы, книжки; три были свободны, и подушки там светились горней белизной… «Маминой, — подумал Истомин,— у моей мамы были такие подушки».

— Спасибо, спасибо! Нам, право, неудобно,— пробормотал он растроганно.

И тут же мысленно спросил себя: «А сколько еще жить этому оазису — день, два, неделю?.. Когда — завтра или послезавтра — все здесь будет растоптано, изломано, загажено? И сколько еще жить мне самому?»

Он невольно оглянулся, испугавшись, что кто-нибудь слышал его вопрос — таким громким он ему почудился. И ему захотелось шепнуть этой седой любезной даме: «Уезжайте!.. Бросайте все и уезжайте — как можно скорее, на край света!..» Но существовал ли где-нибудь сейчас спасительный «край света»?.. На все, что пока еще было живым, простерлась уже, казалось Виктору Константиновичу, тень обреченности, сам он тоже, конечно, был приговорен; неизвестным оставался лишь день исполнения приговора. И эти славные люди из этого гостеприимного дома могли попытаться лишь продлить свои сроки.

В спальной комнате навстречу им поднялся со стула совсем уже пожилой человек в длинной холщовой толстовке, в пузырившихся на коленях брюках; он кивал лысой, загорелой, сухо, как орех, блестевшей головой и улыбался. В одной руке у него была толстая в переплете книга, другой он снял очки в проволочной оправе.

Нездорово полная грузная она задыхалась

если вам удобно пожалуйста можете тут

В зальце имелось и много другого, могущего порадовать душу как радуют игрушки:

допотопный глобус, опоясанный по экватору металлическим кругом, какие-то — хитроумные, с открытым механизмом, часы под стеклянным колпаком, старенькое красного дерева пианино. И все это поблескивало в разливе теплого предзакатного света, само, казалось, излучая тепло. По крашеному полу был положен, от входа и до дверей в другие комнаты, домотканый, в поперечную разноцветную полоску, половичок.

— Здесь наша гостиная. Тесновато, конечно… По вечерам трудно бывает всех рассадить. Но в тесноте, да не в обиде,— прерывающимся голосом, будто волнуясь, давала пояснения заведующая.— Спальня у нас дальше, за библиотекой. Пройдемте, пожалуйста, товарищи.

Нездорово полная, грузная, она задыхалась и на ходу откидывала назад голову в пышной, голубоватой седине, отчего сразу же принимала горделивый вид. Странное возбуждение, словно бы жар гостеприимства, беспокойство предупредительности горело в ее темных, под черными бровями, все еще красивых глазах.

— Постельное белье мы сменили, устраивайтесь, пожалуйста, и отдыхайте… Ах, я знаю, как вам необходим отдых! Вода в графине кипяченая… Во дворе —банька — пожалуйста! — спешила она с ответом на вопросы, что могли возникнуть у гостей.— Если что-нибудь еще… прошу, товарищи, ко мне1 Меня зовут Ольга Александровна Синельникова.

— Чувствуется женская рука, — отозвался с достоинством Веретенников.— Приятно в походной жизни встретить такое… такой оазис.

В смежной комнате стояли высокие книжные шкафы, почерневшие от времени; за стеклом дверок слабо мерцала позолота на корешках толстых фолиантов. А посредине все свободное пространство занимал овальный стол, застланный тканой кремовой скатертью; сложенные стопками, лежали на столе газеты, и в глиняном кувшинчике ярко пылал, выделяясь на скатерти, букет красных, лапчатых листьев клена.

— Если вам удобно — пожалуйста, можете тут и закусить. Приходится как-то устраиваться… Посуда вот в этом отделении — тарелочки, чашки…— Ольга Александровна приоткрыла нижнюю глухую дверку одного из шкафов.— Прошу вас.

— Не помню уже, когда я ел на скатерти…— проговорил молчавший до этого Виктор Константинович.— Спасибо вам… Как у вас все xopoшo! Спасибо!.. Мы доставляем вам уйму хлопот.

Ольга Александровна чуть внимательнее на него посмотрела; этот сутуловатый боец с винтовкой на тощем плече показался ей на кого-то похожим своим болезненным обликом, запавшими щеками, седоватым ежиком над высоким, хорошей формы лбом; боец стеснительно переступал по чистому полу серыми от пыли гиреподобными башмаками.

Собиралась только поступать

приметный дом на окраине

— Учитесь в Москве, так надо понимать? — продолжал, не отводя взгляда, Веретенников.

— Собиралась только поступать, все бумаги послала. И вдруг — эта война!

— Да, положение существенно изменилось, — подтвердил он.

— А вы прямо с фронта?— спросила она.

— Извините! — сказал Веретенников.

— Я что-то не так спросила? — Она искренно веселилась. — Я чересчур любопытная, да?..

— Кто, куда, откуда — в условиях военного времени покрыто мраком неизвестности,— сказал он.

— Понятно.— И она рассмеялась, словно вся засветилась смехом.— Мы с вами оба ужасно понятливые…

Веретенников, польщенный, склонил голову.

— Что же вы стоите? — сказала девушка. — Заводите машину во двор. Тетя сейчас во дворе. Вы — прямо к ней…

— Мы еще увидимся, надеюсь…— больше с утверждением, чем с вопросом, проговорил Веретенников.

— Конечно, мы еще увидимся!

Она одарила всех троих поочередно улыбкой, отступила на тротуар — три истоптанные доски, и пошла, пряменько держась, чувствуя, что ее провожают взглядами. И правда, мужчины с задумчивым видом помолчали, глядя на ее стебельково-узенькую фигурку, на каштаново-смуглые ноги с удлиненными икрами, с хрупкими щиколотками, на выгоревшие до бледной желтины волосы, схваченные белой ленточкой, свободно, всей массой откинутые на спину и равномерно поднимавшиеся в такт шагам.

— Здесь и остановимся. Заводите, Кулик, машину,— распорядился Веретенников.

Приметный дом на окраине города назывался, как вскоре выяснилось, районным Домом учителя; тут был местный учительский клуб и при нем — маленькая гостиница для педагогов, наезжавших из района. Словом, Веретенникову, с его небольшой командой на этот раз особенно повезло. И когда в сопровождении заведующей, Ольги Александровны, они из темных сеней вошли в зальце, главную комнату Дома, даже Веретенников, напустивший на себя командирскую чопорность, высказал свое полное одобрение:

— Уютно, да! Вроде как оазис…

Истомин озирался с расслабленным, страдальческим выражением — ни на что подобное он уже не надеялся. Это наполненное солнцем и будто к празднику прибранное, обряженное в беленькие занавески, оклеенное наивно-голубыми обоями зальце можно было и вправду окрестить оазисом…

По стенам, в кадках и горшках, зеленел здесь целый живой сад — аккуратные лимонные деревца с их блестящей, как новые монеты, листвой, кожистые, лакированные фикусы, ветвистые рододендроны, обрызганные мелкими розоватыми цветками; в углу на тумбочке расцвела китайская роза, и на ее темно-зеленом разросшемся кусте уселось как будто множество красных мотыльков. Да и пахло здесь, как в настоящем саду, нагретым деревом, свежей землей… В простенках между окнами были повешены литографированные портреты, за стеклом, в позолоченном багете, — те же, что Истомин запомнил еще с детства, с первых школьных лет: Тургенев, седовласый, как новогодний Дед Мороз, задумчивый Пушкин, скрестивший на груди руки, Чехов в пенсне со шнурочком, Грибоедов в узких очках, в старомодном сюртуке; из-за куста роз проницательно глянул синеглазый, мужиковатый, богоподобный Лев Толстой — репродукция с портрета, писанного Крамским. «И, господи боже,— подумалось Виктору Константиновичу,— эти великие тени точно спасались здесь, на этом зеленом островке, чудом уцелевшем среди крушения и ужаса».

Намучившийся и телесно и духовно переживший

извините за нескромность проживаете

— В каком романсе?— Девушка улыбнулась. — Я не знаю. .

— «А если свободен ваш дом от постоя, то нет ли хоть в сердце у вас уголка?» — просипел Ваня и закашлялся — он тоже наглотался пыли.

Девушка с откровенным интересом переводила взгляд с одного пассажира трехтонки на другого. Она оказалась даже моложе, чем сперва Истомину привиделось, — лет семнадцати — восемнадцати, да и красавицей ее нельзя было назвать. Но и самая красивая женщина не смогла бы сейчас сильнее удивить Истомина, вызвать даже некоторое смятение…

Намучившийся и телесно и духовно, переживший в дороге долгое, отвратительное состояние страха — это отдававшее в голову тяжелое сердцебиение, эту тошноту и слабость, охватывавшие каждый раз, когда опасность отдалялась, Виктор Константинович сам для себя был и нехорош и жалок. Но, взглянув на него, девушка и ему улыбнулась так, точно сказала: «Вы мне нравитесь»,— сказала всем своим худеньким большеглазым лицом: она радовалась встрече с ним — вот что казалось удивительным! И не так уж важно было, что эта ее улыбка: «Вы мне нравитесь»—относилась не к нему одному, но и к Кулику, когда она разговаривала с Куликом.

— Ставьте машину, заезжайте — что за вопрос?—сказала она весело.— Ольга Александровна непременно вас устроит. Это моя тетя, она заведующая. Мы все будем очень, очень…

Она не успела закончить фразу — из кабины выпрыгнул Веретенников, техник-интендант 2 ранга, командир их экспедиции. Он стукнул каблуками, вытянулся и отчетливо, как при встрече со старшим по званию, выпрямленной кистью руки откозырял.

— Лейтенант Веретенников, — представился он.— Будем знакомы!

«Лейтенант» звучало, разумеется, лучше, чем «интендант». А рубиновые квадратики на воротнике гимнастерки по два в каждой петлице, полагавшиеся Веретенникову, так же как и строевику-лейтенанту, помогали ему в — этой небольшой мистификации.

— Очень приятно, — ответила, улыбаясь, девушка.— А я Лена.

— Понятно, — серьезно проговорил он. — Извините за нескромность: проживаете здесь?

— Ну, конечно! — Девушку все забавляло в этом разговоре.— Проживаю конечно.

— Понятно, — сказал Веретенников.

Маленький, как подросток, но ладно, соразмерно сложенный, он пристально, словно внушая нечто важное, смотрел снизу черненькими, немигающими глазками. У Веретенникова была другая манера заводить знакомства с женщинами — он как бы гипнотизировал их.

— Собственно, я должна уже была быть в Москве, — сообщила доверительно девушка. — А теперь даже не знаю…

На окраинной немощеной улочке их машина

окажите гражданка содействие проговорил севшим

Этот ясный, осенний день бесконечно тянулся, словно по крайнему рубежу, по необозначенной черте, что отделяет жизнь от нежизни. И можно было в любое мгновение с ужасающей легкостью, тут же на дороге, на пыльной обочине, заросшей конским щавелем, переступить эту невидимую черту.

Лишь к вечеру, после того как их одинокую машину дважды с двух заходов обстрелял, точно опалил железным ветром, немецкий истребитель, носившийся в прифронтовой полосе, после долгой тряски на открытой равнине, когда и тень летящей птицы заставляла опасливо вглядываться в бледное, чуть подсиненное небо, после бомбежки на переправе, из грохочущего, кричащего, воняющего взрывчаткой, дымного ада которой им, опять же только случайно, удалось выскочить, они добрались до цели своей поездки — этого городка, затерянного в желтых, сквозных, словно бы догоравших садах. И намаявшийся в кузове машины, на куче порожних мешков, Виктор Константинович Истомин — тридцатипятилетний, рано поседевший человек, кандидат филологических наук, доцент, а ныне боец комендантской роты одной из московских ополченских дивизий,— почувствовал себя так, точно ему напоследок было подарено еще немного, — может быть, одна ночь, а может быть, и завтрашний день — целые сутки жизни.

На окраинной, немощеной улочке их машина затормозила. Всполошенный, весь пурпурноогненный петух выметнулся вдруг из-под колес, отчаянно, по-человечьи крича, попытался взлететь, распахнув пылающие крылья, упал в траву, умолк… И наступила полная тишина — тишина, которая была похожа на пробуждение.

Истомин туповато, не веря в истинность происходившего, озирался. Улочку неспешно переходила вдалеке баба с ведрами на коромысле; вдоль дощатого в изумрудных лишаях забора, кренившегося под напором яблоневых веток, пробирался неслышно полосатый кот; воробей нырял в пыли и отряхивался, топорща острые крылышки, — и можно было подумать, что здесь и слыхом не слыхали еще о войне — все было как в полузабытом, блаженнобудничном мире. Из застекленной террасы дома, самого приметного, о десяток окошек по бревенчатому фасаду, одетых в кружево наличников, появилось на крылечке что-то такое нарядное, наглаженное, чистенькое, что тоже чудом, казалось, возникло из довоенного мира. Эта красавица в батистовой белой кофточке и в синей жакетке, в белых лодочках и в газовой сиреневой косынке, брошенной на плечи, собралась — ни дать ни взять — на гулянье, точно здесь сохранились вечерние гулянья в городском парке или на главной улице… Впрочем, когда Ваня Кулик, водитель, высунув из кабины голову в пропотевшей пилотке, окликнул девушку, та с готовностью сбежала по ступенькам к их авто-батовской повидавшей виды, скособоченной на ослабевших рессорах трехтонке.

— Окажите, гражданка, содействие, — проговорил севшим, глухим голосом Ваня.

Но в его тоне была и сейчас та ласковая нагловатость, с какой он, вчерашний столичный таксист, ухажер и обольститель, разговаривал со всеми женщинами.

— Конечно, пожалуйста!.. Какое содействие?— спросила любопытно девушка.

— А как в романсе поется, — сказал Ваня.

Виктор Константинович привстал было в кузове, чтобы вмешаться — эта манера Кулика завязывать знакомства действовала на него угнетающе, — но тут же плюхнулся на свои мешки: затекли ноги от неудобного сидения.