Category: Пятая глава. УДАЧНАЯ КОМАНДИРОВКА. ЖЕНЩИНЫ

Но из сеней вернулся и продолжая

получай спустя полчаса обе машины веретенникова выехали

И, подхватив свои узлы, она двинулась прямо на него, как в пустоту: он невольно отклонился.

— Дай поднесу! — попросил он.

Она не ответила, ногой в сапоге толкнула дверь, протиснулась с узлами в коридор, и дверь за ней захлопнулась.

— Гадюка! — пробормотал Кулик. — Вот гадюка!

Бранясь, он пошел к выходу… Но из сеней вернулся и, продолжая сыпать ругательствами, вышвырнул из карманов на стол все, что принес из своего запасника. Он не мог заглушить в себе странного чувства к этой женщине, чувства близости к ней от соучастия в общем, плохом, нечестном деле. Каким бы оно ни было, оно уже связало их; Кулик и негодовал" на Настю, и против воли испытывал уже какую-то ответственность за нее. Бросая на выскобленные доски кухонного стола консервы, печенье, кружок колбасы, он в сердцах приговаривал: «Получай за свое б… Вот тебе, вот! Ты-то больше виновата!.. Получай!»

Спустя полчаса обе машины Веретенникова выехали из ворот Дома учителя. В первой, рядом с новым шофером Кобяковым, сидел Истомин; вторую с бочками масла вел Кулик, с ним ехал Веретенников, выбравший его машину, чтобы не терять из вида головную с новичком. Перед отправлением техник-интендант распорядился всем проверить и привести в боевую готовность личное оружие, почистить и зарядить; сам он расстегнул кобуру, чтобы не замешкаться, если придется стрелять. Вооб-ще-то он не был убежден в необходимости этих предосторожностей, но предпринял их даже не без удовольствия.

Проводить машины вышли за ворота слепая Мария Александровна и поляк Осенка… Машины скрылись уже за изгибом улочки, а Мария Александровна все махала им своей узкой, бескостной ручкой — она долго еще их слышала.

Кулик моргнул натуишо улыбнулся Как так не

она не усилила голоса но будто вдруг

— Здорбво! Как дела? — брякнул он и тут же понял, что сморозил глупость: о делах можно было не спрашивать.

Она опустила на пол свои узлы — один ковровый, другой из мешковины, перевязанные веревками, выпрямилась и нехорошо, отчужденно, но как бы с бессилием взглянула на него. Сейчас, при свете дня, она показалась Кулику почти незнакомой, самой что ни есть обыкновенной: куда только подевалась вчерашняя невеста в полувоздушном одеянии, с золотым пояском, в белом веночке?! На Насте была ватная стеганка, подпоясанная ременным кушаком, толстый серый платок, замотанный на шее, тяжелые яловичные сапоги. И если бы только не диковинные, глубоко посаженные, огромные глаза на скуластеньком лице, Настю вообще было бы не узнать. Но и гла^за ее изменились: ночью они казались совершенно черными, блестели золотистоогненным блеском, сегодня они были серыми, матовыми, будто охолодавшими.

— Прекрасные дела, — сказала она тихо. — Ну, что ты?.. Чего тебе?..

— Ничего… Уезжаеммы… Нынче здесь — зазтра там, — сказал он.

— Счастливо, — сказала она. — Езжайте.

— Лапушка! — Он сделал движение к ней. — Может, свидимся еще когда? И на войне не всех убивают.

— Нет, не свидимся! — Она словно бы даже испугалась. — А про то, что было, забудь… Ничего не было.

Кулик моргнул, натуишо улыбнулся:

— Как так — не было?

— А вот так… Дай мне пройти!

— Как же не было, когда было, — сказал он хрипло. —Да ты постой… постой, красавица моя!

— Ничего у нас не было. — Она не усилила голоса, но будто вдруг затосковала, будто сразу утомилась. — Чего стоишь?.. Прощай!

— Прощай! — обиженно проговорил Кулик. — Гонишь теперь. А я тебя не силой брал…

Настя прикрыла ресницами глаза, точно ей трудно было смотреть на него.

— Лучше бы уж силой, — сказала она очень тихо. — Пусти, уходи!

Ваня Кулик выключив мотор достал расческу

однако неприятное чувство не только не проходило но

Племянница Ольги Александровны Лена повстречалась Истомину во дворе; она куда-то стремительно неслась, но Виктор Константинович успел — заметить, что кончик ее носа покраснел от слез; незастегнутое линялое пальтецо канареечного цвета приподнималось за ее спиной одним большим крылом. На бегу Лена жалобно улыбнулась Виктору Константиновичу, и ему пришло в голову сравнить ее с вылетевшим из гнезда в свой первый, страшный полет птенцом с красным носиком.

Польских беженцев не было видно: затворившись в комнатке Барановских, они совещались, вероятно, о том, как нм теперь быть: дожидаться ли указаний сверху или уходить вместе со всеми? Положение у них действительно было вдвойне трудное — о них могли просто не вспомнить в эти дни.

Ваня Кулик, выключив мотор, достал расческу и, повернув зеркальце над ветровым стеклом так, чтобы видеть себя, причесался. Заглянув затем в свой продуктовый запасник, устроенный под сиденьем в кабине, и переложив половину его содержимого в карманы, он пошел прощаться с Настей… Когда на рассвете он проснулся, ее уже не было рядом: она поднялась раньше, он и не слышал. А повидать ее перед отъездом Кулика очень тянуло — по мотивам противоречивым: и по чувству признательности, и по чувству своей, и не только своей, общей их вины, непривычно тяготившей его. Ничего плохого, в сущности, у них не произошло, он переспал с нею — только и всего, велик ли проступок?! И она так искренно, так щедро его любила, что, вспоминая ее любовь, он немного дурел, похохатывал, начинал петь, подарил ни с того ни с сего свой запасной домкрат этому растяпе, новому их шоферу… Но нет-нет да и покалывало Кулика неопределенное поначалу беспокойство. «Соскучилась баба без мужика — простое дело. А нам тоже зевать не положено» , — говорил он себе, оправдывая их обоих. Однако неприятное чувство не только — не проходило, но постепенно созрело во вполне ясную мысль: «А ведь она не меня любила, она того, другого, целовала, что там, в Финляндии, пропал». И отвязаться от этой мысли Кулику уже не удавалось. «Не свое взял, чужое», — дошел он и до такого соображения. И хотя опять же взял он только то, что никому уже не принадлежало — мертвые ничем не владеют, — ему почему-то все вспоминалась фотография сумрачного сержанта, убитого на финской.

С Настей он столкнулся в кухне, на пороге ее жилища, — она выходила из своей пристройки, и в руках у нее было по узлу. Увидев его, она подалась назад, явно желая избежать этой встречи.

Желая попрощаться с хозяйкой Дома Веретенников

дорогая ольга александровна самое тяжелое может быть

И Виктор Константинович почувствовал благодарность за все, что он здесь пережил и увидел, благодарность даже к этой вот взлохмаченной Эсмеральде с ее козой. А его смутное предчувствие — надежда на счастливый перелом в войне, на победу, что так долго, так страстно ожидалась, — превратилось почти в уверенность — уж очень хорошо он себя сейчас чувствовал!

Недолго задержавшись у райвоенкомата, пока Веретенников наведывался туда, дольше постояв возле столовой, где все пообедали жареной курятиной, за счет командира, обе машины вкатили во двор Дома учителя. И здесь настроение у Виктора Константиновича несколько понизилось: обитатели Дома собрались бежать из города, с минуты на минуту за ними должны были приехать… Желая попрощаться с хозяйкой Дома, Веретенников и Истомин нашли ее в зальце; одетая по-дорож-ному в какой-то допотопный, обшитый галуном черный костюм, в черной кружевной шали на седой голове, Ольга Александровна одиноко там прохаживалась. Выглядела она даже спокойнее, чем вчера, когда устраивала здесь гостей, но казалась рассеянной и словно бы все что-то обдумывала. Когда Веретенников, деловой человек, осведомился, будет ли кто-нибудь в ее отсутствие присматривать за этим «оазисом», она недоуменно улыбнулась. В нарядном, залитом солнцем зальце все, надо сказать, оставалось нетронутым, ни одной вещи не было убрано. И после того как Веретенников повторил вопрос, Ольга Александровна коротко ответила, что о Доме позаботится кто-то другой.

— Советую на основании опыта, — сказал Веретенников, — все материально ценное снести в одно место и — под хороший замок.

— А зачем? — только и проговорила она.

— Дорогая Ольга Александровна, самое тяжелое, может быть, уже позади, — сказал Истомин.

— Может быть… Может быть… — рассеянно повторила она.

Затем она пожелала товарищам фронтовикам счастливого пути, милостивой — так она выразилась — судьбы. И опять стала неспешно прохаживаться по своему цветущему садику, среди фикусов, роз и лимонных деревцев, упорно что-то про себя обдумывая.

Бог правду видит да не скоро скажет

он все еще находился в

Он смешался, плюхнулся на скамейку и в растерянности поднял глаза на свою аудиторию. «Ну что, как?» — спрашивали его глаза.

Надутая девушка, которую называли Астафьевой, отвернулась, точно застыдившись, иные слушательницы смотрели на него с любопытством. Женщина-директор сохранила серьезное выражение.

— Спасибо за красивую сказку, товарищ профессор! — сказала она. — Конечно, сейчас у нас период тяжелый.

— Бог правду видит, да не скоро скажет, — вступила в разговор румяная старуха бригадирша.

— Но ваш намек мы понимаем, — продолжала директорша. — Передайте там своим товарищам бойцам: мы, женщины, трудящиеся в тылу, только об них и думаем, и нет нам ни часа покоя от наших дум. А они пусть об нас не тревожатся. Мы и детей соблюдем и себя, и мы прокормимся, ничего…

Громадные шары ее грудей заколыхались под жакетом, она глубоко вздохнула.

Веретенников хмыкнул, поднялся со скамейки, и все стали прощаться.

— На политработу, Виктор Константинович, ставить вас еще рановато, — сказал он Истомину, когда они шли к машине. — С народом надо конкретно, ближе к практическим вопросам.

— Да, наверно, вы правы, — охотно согласился Истомин. — Какой из меня политработник?!

Он все еще находился в необыкновенном возбуждении: пусть даже речь его оказалась неудачной, чересчур книжной, он был потрясен тем, что смог ее сказать и, более того, сам ей поверить. И если даже ему не слишком удалось утешить своих слушательниц, они утешили его самого.

Чтобы возвратиться в Дом учителя, надо было с одной городской окраины проехать на другую. И состарившийся в покое, в окружении своих садов, городок снова весь открылся Виктору Константиновичу. Он еще раз увидел эти деревянные улочки и эту бревенчатую церковку-вековушку с островерхим чешуйчатым куполом, а ближе к центру — эти каменные толстостенные дома с полуциркульными окнами, с ампирными портиками: школу, больницу, горсовет, продмаг и эту булыжную площадь с белой аркадой торгово,-го ряда, с легкой, обитой кумачом трибункой, этот разросшийся бульвар с заколоченным пивным павильоном и полосатую будку алебардщика, в которой сидел ныне милиционер. Вдалеке, над разливом медно-зеленой листвы, то показывались, то исчезали зубчатые венцы башен монастырского кремля и долго маячила бел’осахарная соборная звонница. Все еще держалась ясная погода, и в прозрачной голубизне осеннего дня городок пронесся мимо, подобный овеществленному воспоминанию, каменному эху давно умолкшего прошлого.

А впрочем, по улицам ходил народ, продавались билеты в кинотеатр, где сегодня показывали «Девушку с характером», по середине бульвара маршировал отряд школьников — все с сумками противогазов; встрепанная девочка, в тапочках на босу ногу, вела на шнурке белую козу, перебиравшую по мостовой, как на цыпочках, своими остренькими копытцами.

И вы увидите во все

и ее слезы ее любовь

Истомин помедлил, его длинное, исхудалое «блоковское» лицо выразило мучениче-ски-напряженное ожидание своего же ответа.

— А он не сильнее… — Опять кто-то будто проговорил за него, но его голосом.

«Неужели это я?.. — крайне подивился он. — И неужели зло действительно не сильнее?» — Он был прямо-таки потрясен и, не зная еще, верить или не верить этому своему открытию, закричал с радостью, с чувством освобождения:

— Вот тут вы ошибаетесь, милая девушка, зло не сильнее добра! И никогда не было сильнее, в конечном счете!

Он отыскал среди множества женских лиц розовое надутое, точно обиженное личико и обрадованно ему улыбнулся.

— Оглянитесь на историю! Это бывает очень полезно! — прокричал он. — И вы увидите: во все эпохи, в каждом человеческом обществе шла борьба — вечная борьба жизни со смертью, свободы с угнетением, света с тьмой! Бывали мрачные периоды, когда казалось, что все погибло, ночь, мрак спускались на землю. Но нз века в век — оглянитесь на историю! — побеждали жизнь и правда! Озирис был убит, а потом воскрес…

Виктор Константинович почувствовал мгновенное колебание: может быть, не стоило об Озирисе? Но ничего более образно-доказательного не подсказала в эту секунду его память.

— Озирис — это бог воды в Древнем Египте, — снова заспешил он. — Озирис также научил людей земледелию — это был бог-благодетель. Так вот: младший его брат Сет позавидовал Озирису и лишил его жизни…

— Ближе к существу дела, товарищ профессор! — дошел к Виктору Константиновичу, как издалека, голос Веретенникова.

— А, да, да… — Он быстро закивал, развел руками. — Позвольте мне еще несколько минут… Я хотел рассказать товарищам женщинам, нашим гостеприимным хозяйкам, один старый миф, то есть легенду. Простите! Так вот: жена Озириса, Изида, богиня материнства и плодородия, оплакивала своего мужа. И ее слезы, ее любовь оживили его. Это, конечно, не более чем поэтический вымысел^ Но в нем есть огромный смысл!., «Что со мной?.. Я стал оптимистом! Что случилось?..» — проносилось в его голове. И дивясь, и не до конца еще веря этой метаморфозе, он испытывал особенное удовольствие, опровергая сейчас самого себя. — Жизнь, свет, любовь побеждают смерть, ночь, ненависть! — выкрикивал он, наслаждаясь. — И женщина — это носительница вечного, животворного начала. Я только об этом хотел напомнить. Мы и свою Родину видим женщиной, мы говорим: Родина-мать! Поэтому, в конечном счете… Ну, все, все!..

Веретенников легонько подтолкнул локтем

то есть на вашей стороне

Она запнулась и посмотрзла на директора.

— Лучше бы ты совсем не думала, Астафьева, — сказала та. — Ты же комсомолка, а не знаешь, где, на чьей стороне правда.

— В том-то и дело, — воскликнула девушка. — Правда на нашей стороне. А фрицы нас побеждают! Почему?

— Эко загвоздила! — проговорил тот же насмешливый голос. — Вот так загвоздила!

Веретенников легонько подтолкнул локтем сидевшего рядом Истомина:

— С подковыркой пошел разговор. А вы что скажете, товарищ кандидат наук: есть правда или того… убежала в неизвестном направлении? — Сам он явно не нашелся сразу, что ответить, и кивком показал всем на своего бойца.

— Профессор из Москвы, автор книг, наш ополченец!.. Так что же, товарищ профессор, где она, правда, на чьей стороне? — с усмешкой, как бы снисходя к книжной учености своего солдата, сказал он. — Товарищи женщины интересуются.

И застигнутый врасплох Виктор Константинович беспомощно задвигался, поднял, обороняясь, руку. «Не мне отвечать… Я и сам…» — чуть не сорвалось у него с языка. Но его остерегло воцарившееся безмолвие — эти осиротевшие женщины затеснились к нему, и опасливое выражение, какое бывает у людей на приеме у врача, сделало в эту минуту похожими их лица, молодые и немолодые. Виктор Константинович привстал, сел, встал во весь рост… И в последнее мгновение, когда молчать было уже невозможно, кто-то другой, показалось ему, а не он, проговорил его голосом:

— Правда? Вы спрашиваете, милая девушка, где правда? Она на стороне молодости и жизни… То есть на вашей стороне, дорогой юный товарищ!

Раздалось громкое «ой!», и девушка, задавшая вопрос, попятилась, чтобы укрыться за спинами товарок.

А Истомин почувствовал необыкновенное облегчение, и ему даже понравилось, как он начал, — видно, он не окончательно еще огрубел на войне, не отупел. Стремясь со всей искренностью утешить свою аудиторию, он продолжал — торопливо, возбужденно, точно волна подхватила его и понесла.

— Но я понимаю ваше недоумение. Да, да — оно вполне законно! Вы исходите из правильной мысли, из мысли, что сильными делает людей сознание своей правоты, что наивысшую силу питает поэтому стремление к добру, к справедливости, к всеобщему счастью. Это, конечно, так и есть! Но если это так, то почему же, спрашиваете вы, побеждают немцы, фашисты? Ведь фашизм — величайшее преступление, фашизм — это неправда, это зло, чернее которого ничего нет. Почему же он сильнее?..

И на Истомина вновь наплыл

ну не может чтобы на фашистской стороне

Веретенников обернулся к своей маленькой команде: не встречался ли кому-либо из его людей этот Илья Федорович?.. Женщина переводила глаза с одного лица на другое, и под ее просящим взглядом мужчины молча хмурились.

— Как ушел в первый день, двадцать второго, так и голоса ни разу не подал, — пожаловалась она горько на мужа, — пропал человек, как и не был.

Молчание затягивалось, и румяная старуха, угощавшая в цехе сливками, сказала:

— Должно, твой не на ихнем участке, война — она через всю Россию идет.

— Присядемте перед дорогой, — басом сказала женщина — директор завода, крупная, с непомерно большой, распиравшей жакет грудью.

Веретенников хмыкнул, — мол, что за суеверие? — но сел; женщины — те, кому не досталось места на скамейках, подошли вплотную к сидящим. И на Истомина вновь наплыл пресный, сладковатый молочный запах, — запах детства. Работницы тихонько коротко переговаривались между собой, поглядывая на гостей, обмениваясь какими-то впечатлениями, и Виктору Константиновичу подумалось, что женщины знают о своих гос-тях-мужчинах и даже о войне гораздо больше, чем кажется им, военным. «Какие они все терпеливые!.. — проговорил он про себя. — Какие снисходительные и терпеливые!» И ему опять, по смутной связи со всем тем, что приняла в себя сегодня его душа, пришло в голову: «А может быть, скоро уже победа, может быть, сегодня…» Эти женщины заслуживали ее больше, чем кто бы то ни было.

Девушка, почти девочка, со сливочно-розовыми, словно надутыми щеками, подалась вперед и выкрикнула:

— Дяденьки!.. Товарищ лейтенант, можно вас спросить?

— Говори, Астафьева, — разрешила женщина-директор.

— Я что подумала… — Глаза девушки расширились как от испуга. — Есть на свете правда или нет?

— Интересуешься, значит? — со смешком отозвался чей-то женский голос. — Скажи пожалуйста.

— А я теперь не пойму: есть ли, нет?! — выкрикнула девушка. — Не может так быть… Ну, не может, чтобы на фашистской стороне была правда! А почему тогда они нас побеждают?! Почему? Мы за то, чтобы всем было хорошо, всем народам — по-человечески!.. И мы крепили нашу оборону. А почему тогда?.. Вот я думаю, думаю…

Само слово завод

прозвенел кусок рельса подвешенный к ветке

«Что сегодня в сводке Совинформбюро? — подумал Виктор Константинович. — А может быть, а вдруг там… перелом на фронте, большая победа?» Душа его в это утро раскрылась для добрых вестей и впечатлений.

На маслозавод они приехали около полудня, и ему там опять же чрезвычайно понравилось. Само слово «завод» — тяжеловесное, точно налитое чугуном, задымленное угольным дымом — не вязалось с этим милым, полудеревенским уголком… Распахнулись ворота с узкой, двускатной кровелькой, и открылся просторный зеленый двор с рябиновыми кустами, лиловато-багряными в эту пору бабьего лета; под кустами стояли зеленые садовые скамейки со спинками, врытые многоугольником вокруг дощатых столиков. А в глубине двора чистенько белели три-четыре одноэтажных строения — это и был завод. Длинный, с крытым крылечком дом, в котором могла бы скорее на? ходиться сельская школа или другое детское заведение, был, как выяснилось, главным производственным корпусом. Но и в самом деле запахом детского сада, колыбели, яслей пахнуло на Виктора Константиновича, когда он, следом за Веретенниковым, переступил порог цеха.

Удивляться, впрочем, было нечему; здесь текли молочные реки, вернее, реки сливок, плескавшихся в дубовых бочонках маслосбивательных аппаратов. Готовая продукция — сливочные бело-желтые монолиты, сбрызнутые водой, — распространяла вокруг себя неяркое масляное свечение, и в этом жемчужном воздухе двигались гладколицые, розовые, все больше дородные женщины в белом, тоже похожие на нянечек из детсада.

— Кушайте, сынонки, — сказала румяная тучная старуха бригадир, поставив перед гостями по кружке сливок.

И, подперев круглым кулачком голову и придерживая согнутый локоть кистью другой руки, сложенной ковшиком, она с сострадательным вниманием, совсем как нянечка, смотрела на военных, пока они пили.

Вскоре в машине Кулика кузов был тесно уставлен бочками с маслом, а на заводском складе образовалась заметная пустота. Прозвенел кусок рельса, подвешенный к ветке дерева, возвестив обеденный перерыв, и работницы, вышедшие во двор, обступили военных. Чувствуя на себе общее внимание, Веретенников, приподнимаясь на носки и вытягивая шею, поблагодарил за «подарок фронтовикам», как он выразился, и, увлекшись, сказал даже, что этот подарок придаст бойцам силы для разгрома врага… Слушали его, надо сказать, с каким-то неясным отношением, не то что с недоверием, но словно бы с сочувствием, кто-то вздохнул, кто-то покачивал сожалительно головой. Как стало позднее известно Истомину, на заводе ежидалось уже со дня на день прекращение работы.

— Моего Сорокина не встречали там, на войне? — раздалось из группы женщин, как только Веретенников замолк. — Сорокин Илья Федорович, пожилой он, сорок четыре года.

Со второй машиной ему просто неслыханно повезло

из центросоюза веретенников со

Впрочем, музыка воображения никогда не заглушала у Веретенникова деловой инициативы. Его отдел был лучшим в магазине по всем показателям — образ волевого капитана одухотворял его практическую деятельность, придавая ей поэтическую окраску. Так было и сейчас, в этой командировке.

Две машины — не одна порожняя, с которой он отбыл из дивизии, а две, груженные до отказа, ждали его команды ехать; он раздобыл и коньяк для комдива — две бутылки пятизвездного армянского! Все отлично клеилось сегодня у него, все удавалось! — он был в своей стихии. И предостережения старичка военкома не слишком его встревожили, некоторый элемент опасности даже украшал его’командировку.

Со второй машиной ему просто неслыханно повезло: не заговори он вчера вечером в городской столовой с ее водителем, он не заполучил бы ее. Но, с другой стороны, он совсем не случайно обратил внимание на армейскую пустующую трехтонку, словно бы брошенную у крыльца столовой, — он искал транспорт, он думал о нем. Шофер трехтонки — вконец растерявшийся парень, в обтрепанном ватнике, обросший кустистой, словно бы пощипанной щетиной, путанно рассказывал, как он, не по своей вине, отстал от автобата. И он прямо-таки схватился за предложение Веретенникова поступить, временно разумеется, в новое подчинение; казалось, он предпочел бы даже вовсе не возвращаться в свою часть. Так или иначе, Веретенников пообещал уладить в штабе дивизии его личную незадачу — на выяснении всех ее обстоятельств он пока не настаивал. И было приятно смотреть, как этот завербованный им парень усердствовал сегодня на складе Центросоюза, таская мешки с картофелем и ворочая тяжеленные кленовые кадки с гречишным медом.

Веретенников торопил, распоряжался, подбадривал, подставляя при случае и свое плечо, успевая в то же время говорить утешительные слова заплаканной заведующей складом. Женщина получила нынче письмо из госпиталя от раненого мужа, и, что бы ни делала, ни говорила, слезы неостановимо выкатывались у нее из припухших глаз. «Ранен — не убит, радоваться надо, Лидия Трифоновна», — участливо говорил Веретенников, справившись о ее имени-отчестве. Про себя, однако, он не мог удержаться от улыбки, мысленно рисуя свое возвращение в дивизию. Мед, привезенный им, сразу же с машины пойдет в медсанбат, а затем о меде и сушеном картофеле — продукте бесценном в походных условиях, дивизионный интендант доложит, конечно, командиру дивизии. И было вполне возможно, что и в армейском штабе станет известно о выдающихся результатах этого интендантского «рейда по тылам». Все приятные последствия «рейда» трудно было предугадать.

Из Центросоюза Веретенников со своей командой на двух машинах покатил на маслозавод. И проведенные там два часа порадовали не его одного: даже этот горе-ополченец, кандидат наук Истомин, неплохо себя показал.

Виктор Константинович проснулся сегодня в гостинице Дома учителя, охваченный совершенно бессознательным, казалось, предчувствием какой-то перемены к лучшему. Может быть, тут сыграло роль то, что впервые за долгое время он прекрасно, всласть выспался в свежей, «маминой» постели, в тихой, опрятной комнате. Могло быть и так, что чересчур долгое страдание утомило Виктора Константиновича, превысило его душевные силы, и он безотчетно потянулся к освобождению от этого бремени. Поглядев на Веретенникова, приступившего уже к зарядке, ловко и часто приседавшего в узком проходе между кроватями, он и сам вскочил с кровати и немного потопал по полу тощими, белыми ногами. Это напомнило ему о собственном, еще живом, не очень старом теле, способном легко двигаться, ощущать прохладу пола, тепло солнечных лучей, проникавших в щели ставен. Откуда-то из соседних комнат повеяло ни с чем не сравнимым запахом настоящего, умело сваренного кофе, и он глубоко втянул в себя забытый запах, донесшийся точно привет из дома в Большом Афанасьевском в Москве.