Category: Третья глава. ЗНАКОМСТВА И РАЗЛУКИ. СТАРИКИ

Ты все таки официальное лицо

мы завтра все уезжаем машенька сказала

— Этот военный, что сегодня приехал… Он посоветовал нам уезжать как можно скорее, — сказала слепая. — Это его слова, правда, ок только рядовой. И он очень нервничает, бедняжка!., Вполне, между прочим, интеллигентный человек. И я подумала, Оля… ты только сразу не возражай! Я подумала, что тебе, во всяком случае, надо уехать. Тебе и Лене.

— Почему мне «во всяком случае»? — спросила Ольга Александровна.

— Ты все-таки официальное лицо, ты занимаешь определенное положение. Лене тоже нельзя оставаться — она комсомолка.

— О господи! — Ольга Александровна подошла к сестре. — А ты решила остаться? Одна?

— Ну что мне могут сделать? Кому я нужна и кому опасна? Я тихонько буду ждать вашего возвращения. Ведь вы вернетесь?.. Сергей Алексеевич, вы обязательно вернетесь?

Она не трогалась с места, не двигалась, и только ее ладонь с вздрагивавшими пальцами, обращенная к зрячим людям, словно бы тоже спрашивала.

— Вернемся, конечно! Никуда мы не денемся! — ответил Самосуд.

— Мы завтра все уезжаем, Машенька,— сказала Ольга Александровна.— Все мы… А дом мы заколотим.

— Не беспокойтесь о доме,— сказал Самосуд. — Все заботы о нем, о библиотеке я принимаю на себя.

Ольга Александровна обняла сестру за сухие плечики, и они постояли так, как две подружки. Мария Александровна, утешая старшую сестру, поглаживала свободной рукой ее округлую спину. Но открытые глаза слепой оставались по-прежнему мертвенно-безразличными, стеклянно блестя в свете лампы.

И они оба замолчали

но подавшись вперед тонкой плоской

— Разве что в кармане. — Он взял атласный сверточек и быстро, как бы украдкой от себя самого, сунул в карман толстовки.

— Спасибо, дорогой друг! — сказала она. — Спасибо вам.

Он помотал головой, прося ее не продолжать. И они оба замолчали, испытывая стеснение и боязнь слов, точно так же, как это бывает после признания в любви.

— Вы будете где-нибудь поблизости от города? — спросила Ольга Александровна. — Ах, зачем вы не хотите мне сказать?

Он кротко взглянул на нее из-под спутанных бровей.

— Вы, наверное, будете жить в лесу. Вы уходите в лес?

— Люблю я пышное природы увяданье, в багрец и золото одетые леса, — сказал он и непроизвольно вздохнул.

— Ни слова в простоте, — сокрушенно сказала она. — Осень же, одевайтесь, ради бога, теплее! Егерское белье вам надо, носки шерстяные… Есть у вас шерстяные носки? Я вам поищу, найду.

За дверью раздалось легкое постукивание, затем Еошла и недалеко от порога остановилась Мария Александровна — маленькая, прямая, в темном платке.

— Нас бомбят опять, — сказала она, точно пропела своим альтовым голосом, —где-то ближе к Москве. Очень сильно бомбят.

Черные, как у сестры, глаза ее были кукольно неподвижны. Но, подавшись вперед тонкой, плоской фигуркой, приподняв тщательно, на прямой пробор причесанную голову, она словно бы всем существом стремилась проникнуть из своей вечной тьмы в такой близкий светлый мир зрячих людей. А поднесенная к бледно-восковому лицу ладонью наружу рука со слегка шевелившимися пальцами ловила какие-то сигналы из этого зрячего мира.

— Сергей Алексеевич у нас — вот хорошо! — пропела она. — Добрый вечер, Сергей Алексеевич! Вы так редко теперь заглядываете… А у меня новости — невеселые, к сожалению…

— Что, Маша? Как погуляла? — бросив взгляд на Самосуда, спросила Ольга Александровна.

Они оба подумали сейчас об одном

возражал смеясь и конфузясь сергей алексеевич все же

— Какой же я теперь вояка, посудите сами?! — с усилием выдавил из себя Сергей Алексеевич. — Шутить изволите, сударыня!

— Зачем вы стараетесь меня обмануть? И вы вообще не умеете врать. У вас это не получается, — сказала она. — А вояка из вас… ну уж не знаю…

Он только поклонился, соглашаясь заранее со всем, что она о нем скажет; голубым бликом блеснула под лампой его гладкая, как полированная, лысина.

— Не щадите вы меня, думаете об одном себе… — сказала она. — Забубенная вы головушка!… А я тоже хороша — ведь замечала все и не могла раньше сообразить.

Сергей Алексеевич затоптался на месте: ему и оставаться дольше было трудно, и трудно было уйти.

— Так вот, Ольга Александровна!.. — решился он наконец. — Завтра раненько я пойду, может, и до света еще. Провожать меня не надо. А вы, значит, собирайтесь.

Он замолчал, глядя преданно и виновато.

— Как же это?! — словно изумилась она. — Постойте же, погодите!

Они оба подумали сейчас об одном: о том, что вот сию минуту они попрощаются и на этот раз, видно, уж навсегда: самые их годы оставляли им мало надежды на новую встречу.

— Если от меня не будет писем некоторое время, не волнуйтесь, при первом удобном случае я дам о себе знать… В Ташкент, — сказал Сергей Алексеевич.

— Ну, а куда вам писать? — спросила она тихо.

Он не ответил, все так же виновато глядя.

— Постойте же, — потребовала она.

Спеша и порываясь, она вернулась к своему столику, выдвинула один из ящичков и достала что-то завернутое в кусок пожелтевшего от времени белого атласа. «Что-то» оказалось довольно большим серебряным крестиком грубоватой работы, без всяких украшений, на серебряной и тоже простой цепочке.

— Я умоляю вас…— прерывисто задышав, сказала она.—-Вы меня страшно огорчите, если не возьмете… Этот крестик был на моем прадедушке в Бородинском бою. Он очень старый.

— Да… но… Ольга Александровна! — Самосуд был озадачен: такого он не ожидал и от Оли Синельниковой. — Благодарю за намерение, как говорится. Я же закоренелый…

— Знаю. Но я вас прошу… — Щеки Ольги Александровны нежно порозовели. — Вот, вы видите вмятинку на крестике!.. Отец говорил нам, что это вмятинка от пули, что крестик спас нашего прадеда. Не упрямьтесь же!

— Да ведь это ни в какие ворота! Ну что вы? Это совершенно невозможно… — возражал, смеясь и конфузясь, Сергей Алексеевич; все же он был тронут. — Да если на мне найдут крестик!.. Нет уж, увольте…

— Хорошо, не надевайте его… — сказала Ольга Александровна. — Хорошо… Хотя почему, собственно, все должны знать, что у вас на груди крестик?

— Ольга Александровна! — он опять засмеялся. — Что же мне, прятать его?

Она с серьезным выражением кивнула.

— А вы его просто носите… Ну, не на груди, ну, в кармане… Это вовсе не значит, что вы верующий… Пусть он только всегда будет с вами! Сделайте для меня!

Она завернула крестик в атласный платочек и протянула Самосуду. Щеки ее розовели по-молодому, а вот руки были уже совсем старенькие, в морщинках, обсыпанные мелкой «гречкой». И, взглянув на эти руки, Сергей Алексеевич утратил свою твердость.

Как ни трудно было

и тот же порядок

— Вы не хотите мне сказать… — убежденно повторила она. — Вы не доверяете мне.

— Ольга Александровна, я только щажу вас. Вам и своих хлопот достаточно.

Теперь замолчала она: ее подозрения на его счет, кажется, оправдывались. Как ни трудно было представить себе, что Сергей Алексеевич Самосуд — такой уже немолодой, такой домашний в своей неизменной холщовой толстовке, такой штатский по своей повадке, по своим занятиям и вкусам: книжник, педагог, знаток Монтеня, — что он тоже берется за оружие, — эта невероятная догадка забеспокоила в последние дни Ольгу Александровну. Как-то, к большому удивлению, она застала своего старого друга в библиотеке за усердным, с выписками, чтением книжки знаменитого Дениса Давыдова «Опыт теории партизанского действия»; затем обнаружилось, что в дерматиновом учительском портфеле Сергея Алексеевича — он неосмотрительно при ней занялся ревизией содержимого своего разбухшего портфеля — лежит вместе с томом Монтеня «Наставление по стрелковому делу»; там же находилась и подробная, на нескольких листах, карта их района. Сергей Алексеевич чаще, чем обычно, приезжал теперь из Спасского в город, в Дом учителя, потом его надолго куда-то увозили на машине, на рассвете доставляли обратно; он постоянно возился с каким-то загадочным багажом… И, может быть, он и в самом деле вознамерился на старости лет повторить то, что совершил некогда лихой гусар и поэт Денис Давыдов. Если разобраться, это было не так уж и невероятно, рассуждала Ольга Александровна, ведь когда-то и он воевал, командовал отрядом Красной гвардии, брал Перекоп. И при мысли об опасностях, грозивших Сергею Алексеевичу — если только он действительно собрался снова идти на войну — она пугалась и сердилась: ну куда ему, старику? — и зачем ко всем ее горестям он прибавляет еще эту тревогу за него?!

— Зажгите свет… — сказала она нетерпеливо. — Сергей Алексеевич, пожалуйста! Я не могу в таком мраке…

Он ощупью обогнул столик, задернул для верности занавеску на окне и нашарил на стене выключатель. В голубоватом свете — Ольга Александровна любила голубые абажуры — он увидел все ту же, до мельчайших подробностей знакомую белую комнатку — лишь потемнели углы под потолком да прибавилось на стенах фотографий: отец Ольги Александровны — молодой, с кудрявой бородкой клином; мать, в большой, похожей на цветник шляпе; брат Дмитрий в гимназической фуражке, с белыми кантами и с кокардой. И тот же порядок, та же милая опрятность царствовали здесь, как и в день его первого визита.

Ольга Александровна, опираясь на подлокотники, поднялась и сделала шаг к нему.

— Вы остаетесь, чтобы тоже воевать, — сказала она. — Я знаю, вы напрасно от меня скрываете — вы идете в партизаны.

Так требовательно и прямо могла разговаривать с ним только одна Оля Синельникова — это опять была она — Оля! И Сергей Алексеевич даже оробел… Конечно же, он сознавал, что к нему подходит тяжело дышавшая, грузная, седая Ольга Александровна, но он словно бы смотрел мимо нее, точнее — мимо всего, что ее делало старухой, он видел только ту женщину, которую долго любил, и те же ее ярко-черные, светящиеся, все еще очень красивые глаза смотрели на него, приближаясь. А на увядшем лице Ольги Александровны он прочитал то же покорившее его некогда выражение строгости и тревоги, с которым Оля Синельникова выговаривала своим легкомысленным близким.

Вы скажете все это как

но разве вы сами

— Возможно, конечно, что немцев мы здесь и остановим, — сказал Самосуд, — а вскорости погоним назад… И тогда вы вернетесь к своим пенатам даже раньше, чем ударят морозы. Но жар костей не ломит, теплые боты возьмите непременно.

— Теплые боты… — повторила она.

— Ну, а когда вы все вернетесь, мы опять сядем у вас… Заколем ягненка и принесем жертвы домашним богам.

Ольга Александровна тихо, словно издалека, устало засмеялась.

— Мои домашние боги! Я хочу сказать вам… Я за эти дни много передумала… Все ходила по дому, выдвигала ящики, перечитывала письма, смотрела… Боже мой, сколько всего тут накопилось — за сто лет, кажется! В доме жили еще мой дед и бабушка. Я нашла старый мундир прадеда с золотыми эполетами, он был полковником, участвовал в.той Отечественной войне. И я вспомнила, что мы брали этот мундир для домашних спектаклей. Я нашла массу маминых вещей, ее любимое зеркальце, нашла Митин альбом с марками. Вы скажете: все это, как опавшие листья… Вы однажды так сказали, мне врезалось: «опавшие листья»… Но это… Ну, как сказать? Это листья моего сада. Леночка уже не чувствует так… Она рвется отсюда, она мечтала о Москве. Но мне ужасно тяжело… Мои родители, наверно, жили слишком беззаботно. Я — тоже… Мы слишком много развлекались. Потом я всю жизнь пыталась что-то поправить, искупить… Я мало что смогла сделать, но — что смогла… Моя жизнь вся прошла, в этом доме, даже страшно — целая жизнь! И когда я подумаю, что сюда придут они… И развалятся на постели моей матери… Пусть уж лучше все, все… Я бы сама подожгла этот дом. И мне было бы не жалко… ничего не жалко!

— Совсем ничего? — переспросил Сергей Алексеевич.

— Опавшие листья… — сказала она. — Простите, я нагнала на вас мрак. А вам, наверно, еще труднее, чем мне.

— Мне вашей библиотеки жалко, — сказал Самосуд. — Если позволите, я кое-что изыму и припрячу… У вас есть прижизненное издание Пушкина — это нельзя оставлять. Радищев, «Путешествие…» вообще чрезвычайная редкость. Я загляну сюда после вашего отъезда.

— Да, конечно! Как это мы не подумали раньше?! — воскликнула Ольга Александровна. — Но разве вы сами не эвакуируетесь? Когда вы уезжаете?

В комнатке стало совсем темно: кто-то прошел за окном и притворил снаружи ставни, должно быть, Настасья Фроловна совершала вечерний обход.

Самосуд задвигался на стуле, и в темноте пугающе громко звякнула ложечка в стакане, который он задел локтем; потом раздалось его кряканье — он осушил свою рюмку.

— Вы сами едете когда и с кем? — настойчиво повторила Ольга Александровна.

Но он и на этот раз отмолчался. И хотя он мало кому верил так, как хозяйке этого дома, сказать ей, что он и не собирается уезжать, что его, члена бюро райкома, оставляют со специальным поручением в тылу врага, он, разумеется, не мог. А наплести что-нибудь правдоподобное он тоже сразу не нашелся — не так легко было провести Ольгу Александровну.

— Почему вы молчите? — допытывалась она.

— Да уж как-нибудь выберусь… — неохотно ответил он.

— Что это значит: как-нибудь? Вы не хотите мне сказать?

— Ну что вы?.. Я должен еще коегкого вывезти из города… Не одна же моя школа на мне.

Их верность тому что было заложено

наш отец когда умирал просил

Никогда потом в разговорах с Самосудом она свою семейную катастрофу не ставила этой власти в вину. Казалось, она вообще избегала говорить с ним о своей семье, как избегала в присутствии племянницы, давно сделавшейся для обеих сестер их общей дочерью, говорить о ее родителях; девочка свыклась уже с тем, что, кроме двух теток, у нее словно бы и не было никогда никого… Но Самосуд, не без основания, считал, что в душе Ольги Александровны жила еще боль о своих близких. Это чувствовалось во многом — она заботливо хранила их фотографии, уцелевшие бумаги, письма, дневники, она помнила дни их рождения и вместе с сестрой Машей отмечала все даты: сестры уединялись в те дни, чтобы вместе поплакать.

И, несмотря на то что миновала уже полная больших событий эпоха и у деятельной Ольги Александровны появились — не могли не появиться — новые связи с жизнью, хотя бы этот ее Дом учителя, она не изменилась, оставшись человеком с особо сильным чувством семьи. Самосуд знал таких людей. Их верность тому, что было заложено еще в детстве, постоянство их родственных привязанностей совершенно не зависели от логики, от разума. И было жестоко, а может быть, и неосторожно бередить сегодня старые раны этой несчастливой женщины, нанесенные, в сущности, и его рукой.

— Я много потом думала о Мите, — продолжала Ольга Александровна; в душе ее происходила как бы цепная реакция: нынешняя беда обновила все прежние беды. — Ия иногда укоряла себя. В нашей семье после смерти мамы я одна имела еще какое-то влияние на брата. Но он так любил жизнь, и у меня не хватало духу… Хотя часто он меня пугал — он совсем не мог ни в чем себе отказать. Отец тоже терялся перед ним — Митя в самом деле был обаятелен, его улыбка сводила наших барышень с ума. И на все мои умные наставления он отвечал своей улыбкой…

— Ольга Александровна… — начал было Самосуд, но она не прервала рассказа.

— Наш отец, когда умирал, просил меня никогда не бросать брата — папа надеялся, что Митя вернется… И он все ждал, до’последней минуты, что вдруг отворится дверь и войдет Митя… Если бы вы знали, как тяжело папа умирал! Меня он заставил поклясться, что я найду Митю и все для него, все…

Она не договорила, разволновавшись, и Сергей Алексеевич воспользовался паузой:

— Простите… по зрелому размышлению, я все ж таки советую какие-то теплые вещи прихватить. Не думаю, что незваные гости загостятся у нас, но зима на носу.

— Да, хорошо,- теплыр вещи, — как эхо повторила Ольга Александровна.

Сергей Алексеевич налил себе еще рюмку

папа тоже обожал всякую пиротехнику шум треск сказала

— А вы сами что же, сударыня, попоститься решили? — спросил он.

Ольга Александровна лишь качнула своей пышноволосой головой — она как будто примирилась уже с тем, что ей предстояло, и только ее маленькая рука с недлинными, сужавшимися к ногтям пальцами неспокойно блуждала по столику, переставляя без надобности солонку, хлебницу.

— Пунктом назначения рекомендую Ташкент, — сказал Самосуд. — Там у меня старый товарищ в горсовете — еще по гражданской войне. Поможет всем вам в устройстве.

— Вот и хорошо — повидаем новые места, — сказала Ольга Александровна.

— Ташкент! — проговорил он твердо, как дело решенное. — Я бывал в Ташкенте — недолго, правда, приезжал с комиссией Фрунзе. Там есть на что посмотреть — медресе Барак-хана…

— В молодости мне хотелось много ездить, — сказала она. — Все не получалось. Теперь, видно, наверстаю.

Сергей Алексеевич налил себе еще рюмку, но пить не стал. «Крепится Оля, не подает вида… — подумал он. — Ох, беда, беда!..»

— А Куликово помните?.. — заговорил он громче. — Мы с вами ездили смотреть Куликово поле… Какой там ветрило разыгрался, помните? Дуло, как из самого четырнадцатого столетия. С нами еще ваш брат был, гимназист.

— Реалист, — поправила Ольга Александровна, — наш Митя. Тогда он уже был реалистом, из гимназии его исключили.

— Митя, да… Он мне здорово мешал в нашей экскурсии. Ни на минуту не спускал с меня глаз… И было это в четырнадцатом году, в июне, перед самой войной.

— Ах, Митя, бедный Митя! — Ольга Александровна даже оживилась. — Мы с ним очень дружили, и он ревновал меня к вам.

— А знаете, я помню ваши именины — тогда же, перед войной. — И Сергей Алексеевич тоже оживился, безотчетно стремясь что-то еще сохранить из их давнего безоблачного прошлого, помешать его полному исчезновению. — Мы все сидели у вас в саду. И ваш Митя палил из двустволки — ради семейного торжества.

— Да, да… Он устроил ужасную стрельбу, все птицы в саду проснулись. Я помню, — сказала Ольга Александровна.

— А потом был великолепный фейерверк, — сказал Самосуд.

— Митя весь пошел в нашего отца. Папа тоже обожал всякую пиротехнику, шум, треск,— сказала она. — Брата я знала лучше, чем он сам себя… Он был просто легкомысленный, ужасно легкомысленный… И, как теперь говорят, безответственный.

— Да-а, — протянул Самосуд и умолк: не следовало, вероятно, пускаться в эти семейные воспоминания, да еще в такой горестный вечер.

Младшего брата Ольги Александровны, Дмитрия Александровича, постигла впоследствии нехорошая судьба. Еще в начале нэпа след этого молодого человека затерялся где-то в заключении? Синельниковы не дознались точно, за что именно он был арестован и как все кончилось для него; впоследствии прошел слух, что он бежал из тюрьмы, но в город он уже не вернулся. И на руках Ольги Александровны осталась его годовалая дочка Лена, мать которой умерла родами. Старший Синельников, отец Ольги Александровны, тоже арестовывавшийся ЧК и пробывший там некоторое время, запил от всех огорчений, слег после несчастья с сыном и уже не встал. Словом, так или иначе, новая, пришедшая с революцией власть отняла у Ольги Александровны и брата и отца.

Сергей Алексеевич

вновь узнавая олю синельникову в звуке голоса в

Вестей от него не получишь больше,

Не услышишь ты про него.

В объятой пожарами скорбной Польше

Не найдешь могилы его, — она уверилась в гибели Сергея Алексеевича, словно эти строчки были написаны для нее и о нем.

Не дожидаясь полного выздоровления, Самосуд вернулся в свой отряд, и прошло целых полтора десятилетия, прежде чем он снова появился у Ольги Александровны, после многих перемен и утрат. К тому времени она развелась с мужем, но была уже серьезно больна и не по годам состарилась; ребенок ее умер в младенчестве. А Сергей Алексеевич так и остался холостяком, сделавшись лишь ее частым, избранным гостем. Более или менее регулярно под выходной приезжал он из Спасского в Дом учителя, а порой приходил пешком — двадцать километров не стали еще для него большим препятствием, — и по возможности, по сезону, с каким-нибудь приношением: лукошком земляники или грибов. Ольга Александровна накрывала у себя в комнате к ужину, ставила у прибора Сергея Алексеевича зеленый штофик, уцелевший с незапамятной, петровской, как говорили, поры, и они втроем — к ним присоединялась Маша — садились обмениваться новостями и мнениями.

Это были вечера, дорогие для всех троих… За разговорами, о чем бы ни шла речь, рождалось ощущение некоего их господства над временем — это удивительное ощущение возникало уже из одного того, что они сидели, как в давние годы, там же, где собирались раньше, испытывая то же удовольствие от симпатии и близости друг к другу. И неостановимое время, вопреки всем своим законам, останавливалось над ними, прерывая свой вечный бег. Происходила в высшей степени приятная вещь — оказывалось, что друг для друга они словно бы и не стали окончательно стариками. За сегодняшним зримым обликом Ольги Александровны вставал другой ее облик, некогда восхитивший Сергея Алексеевича, и черты того облика живо проступали сквозь все приметы старости, все знаки, наложенные временем: седину, морщины, пигментные коричневые пятнышки на висках. Вновь узнавая Олю Синельникову в звуке голоса, в повороте головы, в заблестевших глазах и радуясь ей, Сергей Алексеевич и сам сбрасывал с себя маску своих лет. Он не то что молодел здесь у нее, но он забывал и о ее и о своей старости, словно бы отпускавшей их каждый раз на недолгий срок. А сегодня вот он в третий раз и без особенных надежд на новую встречу прощался и с этой белой комнаткой, и с ее обитательницей — Ольгой Александровной.

— Приступим, благословясь, — сказал он, наливая себе из штофика. — Проголодался, словно медведь по весне.

Он выпил, крякнул, как и полагается после рюмки, и принялся ковырять вилкой котлету.

И так же точно

их счастливо начавшемуся роману не суждено было

— Нам можно что-нибудь взять с собой? — спросила Ольга Александровна; выражение лица ее было плохо различимо в сумерках.

— Боюсь, что в машине будет тесновато… Советую — чемоданчик с провизией, ну и самое необходимое. Большой багаж — большие огорчения, —бодро сказал он.

И с неудовольствием заметил про себя, что его голос звучал принужденно. Он-то хорошо понимал, что значит для Ольги Александровны покинуть свое гнездо — дом, в котором прошла вся ее жизнь, — и куда-то ночью с «чемоданчиком» бежать!

— Хорошо, Сергей Алексееевич, спасибо. Давайте ужинать, — сказала она.

И так же точно, как это происходило по вечерам, раза два-три в месяц на протяжении многих лет, она застелила угол своего рабочего столика салфеткой, принесла на тарелке холодные котлеты, помидоры, поставила старинный, зеленого стекла, штофик с водкой, затем присела к столику сама.

— Самовар остыл уже, наверно, надо подогреть, — сказала она.

— Чай не водка, много не выпьешь, — ответил он, и его самого покоробило от этой очень уж глупой, очень не ко времени шутки.

Но на что-нибудь более умное, вернее, утешительное, он, как ни силился, был сейчас неспособен.

…Когда-то, лет около тридцати назад, Сергей Алексеевич впервые пришел в гости к Ольге Синельниковой, петербургской курсистке, приехавшей на летние вакации домой. И его, недавнего студента, вчерашнего постояльца дешевой, пропахшей скверным табаком столичной меб-лирашки, неожиданно растрогала эта ее небольшая, об одно окошко за тюлевой занавеской, вся белая комнатка — с белеными стенами, с ситцевым пологом над кроватью, с белой кафельной печью, с букетом белой сирени на рабочем столике; даже книжки, лежавшие там: сборник Ахматовой «Четки» и «Человек как предмет воспитания» Ушинского, были аккуратно обернуты в глянцевитую белую бумагу. Словом, переступив порог, Самосуд в один миг очутился как будто в заоблачной обители, и самый воздух этой белой комнатки показался ему пахнувшим поднебесной свежестью.

Оля Синельникова — старшая дочь мирового судьи, отставного гвардейского поручика, — была девицей начитанной, серьезной и, готовясь стать учительницей, носила строгие белые кофточки. Это все не мешало ей увлеченно заниматься устройством концертов с благотворительной целью, в которых она и сама иногда выступала с пением народных песен. Деятельно-отзывчивая, она много ухаживала за своей слепой сестрой, много возилась с детьми, с младшим братом, а на рождество на елку собирала всех ребят с ближайших улиц. Важным обстоятельством, объяснявшим ее успех у местных кавалеров, было то, что она — тоненькая, темноглазая, длинноногая, с толстыми, смоляной черноты косами — была красива; ее называли Рахилью, сравнивали с лермонтовской Бэяой, и ее чар не избежал и Сергей Алексеевич. Вскоре и она стала заметно выделять молодого, только что окончившего университет филолога из однообразного собрания своих уездных ухажеров. Самосуд находился под надзором полиции за некую таинственную, деятельность в столице, что возбуждало и ее любопытство и сочувствие. А помимо того, он был остер на язык, обладал несколько простоватой, крестьянской, но совсем недурной, открытой внешностью и не отказывался помогать ей в устройстве концертов. Их счастливо начавшемуся роману не суждено было такое же счастливое продолжение, помешала война — первая мировая. Самосуд в 14-м году был взят в действующую армию, а затем прошел слух, что где-то на Западном фронте он сложил свою голову — письма от него действительно прекратились. Случилось так потому, что уже в следующем, 15-м году он был предан военно-полевому суду за большевистскую пропаганду среди солдат. Лишь после Октябрьской революции его — командира одного из отрядов Красной гвардии, раненного под Псковом, — увидели в родном городе. Но когда он, опираясь на костыль, появился у Синельниковых, старшая их дочь Ольга Александровна, была уже замужем и ждала ребенка. Ее мужем стал человек, которого она даже мало знала, — сын давнего приятеля отца, вернувшийся с войны без руки, сострадание решило ее участь. И у нее и у Сергея Алексеевича навсегда осталось в памяти это их послевоенное запоздалое свидание — они оба были обескуражены недоброй игрой судьбы. Сидя тогда в комнатке Оли Синельниковой, Самосуд постигал истинные размеры своей потери — он почему-то и мысли не допускал, что эта девушка может его не дождаться. А она так и не решилась рассказать ему, какую странную, злую роль в решающую пору ее жизни сыграло одно стихотворение Ахматовой — весьма в свое время популярное. Проплакав ночь над строчками:

Потеряв самообладание

значит завтра постоит еще

— Я помню, у Толстого, у его героев… — вы помните, конечно, описание Бородинского боя? — была такая решимость, такая храбрость!.. Виктор Константинович, когда же наконец придет возмездие?

— Но я действительно не командующий фронтом… — сказал он.

— Да, да конечно! И я замучила вас… Простите старуху.

Она надолго замолчала. Ветер усилился, и еще один сорванный лист прилип на мгновение ко лбу Истомина, другой опустился на его непокрытую голову; осенняя тьма была вся наполнена их бесшумным полетом.

— К сожалению, мне надо… — начал он, но слепая не дала ему досказать.

— Еще минуточку! — просяще воскликнула она. — Вы так ничего не скажете мне?

И, потеряв самообладание, Истомин со злостью проговорил:

— Уезжайте, если можете!.. С сестрой, со всеми, кто только может! И скорее, не откладывая ни на день!

Она не отозвалась, даже не пошевелилась.

— Мария Александровна! — позвал он, ему показалось, что ее уже нет здесь. — Где вы?

— Какие прохладные стали вечера! — услышал он ее альтовый голос.

— Так осень же! — сбитый с толку, буркнул Истомин.

— Вообще-то хорошая осень, сухая. А днем на солнце бывает даже жарко… Небо в облаках? — спросила слепая. — Посмотрите, пожалуйста.

— Небо?.. — Он задрал голову: все вверху было непроглядно черно. — Да, затянуло.

— Совсем? — спросила она.

— На юге видны еще две звезды… Нет, три… четыре!

— Звезд я не слышу, жалко! Чего нет, того нет. — Она засмеялась. — А ветер, кажется, южный?

— Да, южный.

— Значит, завтра постоит еще хорошая погода. А там дожди, дожди — и зима. Благодарю вас, Виктор Константинович! — сказала она, поднимаясь со скамейки.

Сергей Алексеевич Самосуд сидел вечером в сумерках у старшей Синельниковой в ее комнатке, на другой половине дома, и смотрел, как она, тяжело двигаясь, собирает ему ужин. Сергей Алексеевич был озабочен, подавлен и поэтому иронизировал и острил менее удачно, чем обычно.

О главном и самом горьком было уже сказано — он попросил Ольгу Александровну собираться в далекую дорогу: завтра к вечеру, а в крайнем случае послезавтра, машина, которую ему удалось выхлопотать, должна прийти сюда, чтобы забрать всех постоянных обитателей Дома учителя. И, против ожидания, Ольга Александровна выслушала его довольно спокойно, видимо, внутренне она была уже готова к этому бегству, только удивилась:

— А почему машина к вечеру? Мы ночью поедем? Почему ночью?

— Приятнее будет ехать, «ночной зефир струит эфир», — ответил он. — Днем все-таки душновато бывает.

Не стоило, разумеется, говорить о том, что немецкие самолеты охотились днем на дорогах и за одинокими пешеходами, не то что за машинами.