Category: Третья глава. ЗНАКОМСТВА И РАЗЛУКИ. СТАРИКИ

Я о чем хотела поговорить

они ничего и никого не щадят убивают детишек

— Где-то нас бомбят, — сказала она. — Где-то в стороне Москвы.

— С чего вы взяли?! Вы не можете слышать того, что за десятки верст! — крикнул он.

— Но я слышу, могу, — виновато ответила она. — Немцы летают теперь к Москве почти каждый вечер. Их легко узнать по звуку — ну, вы его тоже, конечно, знаете, такой жалобный, похожий на комариное зудение. А сегодня, час назад, ну, час с четвертью, один их аэроплан летал где-то совсем близко от нашего города.

— Я ничего не слышал, — твердо сказал Виктор Константинович.

— А я, простите, испугалась, подумала, что он будет сбрасывать свои… штучки, — с какой-то неизъяснимой интонацией проговорила слепая, — но нет — он улетел, может быть, просто заблудился.

— Я не слышал, — повторил Виктор Константинович.

— Ах, мне так часто не верят! — посетовала она. — Я о чем хотела поговорить с вами… Я прошу вас, Виктор Константинович! В городе все готовятся к эвакуации. Вокруг меня все только о ней и шепчутся. Но неужели наш город сдадут немцам? Ведь так они могут и до Москвы…

— Вы задаете мне слишком трудный вопрос, — перебил он ее.

— Только не скрывайте ничего от меня. Моя сестра, моя милая Оля… Простите, что вмешиваю вас в наши обстоятельства, — Оля в страшном затруднении. Оставить меня здесь одну она не решается, а везти куда-то слепую, больную… Такая получается глупость! Я всю жизнь боялась стать для семьи обузой. Но… боялся окунь угодить в вершу, попался на крючок.

Она, эта сумасшедшая старуха, пыталась еще шутить над собой.

— Я не имею, конечно, никакого права судить… Но неужели так и будет все продолжаться?! Должны же когда-нибудь их остановить!.. Немцы в Смоленске — страшно подумать!

— Да вот так — в Смоленске, — сказал он.

— Рассказывают ужасные вещи… Они ничего и никого не щадят, убивают детишек, жгут деревни. В Некричах они сожгли больницу со всеми больными, заставили прямо на окна пулеметы, чтоб никто не убежал, и подожгли… Виктор Константинович, у меня один только вопрос: когда вы их остановите? Что у вас на фронте слышно об этом?

Она опять нашла в темноте его руку и пожала.

— Затрудняюсь что-нибудь определенное… — выдавил из себя он. — Мои скромные обязанности…

— Я понимаю — вы не командующий фронтом. Ах, я как в темном лесу, как в лесу! Я сама себе напоминаю слепого крота, которого гонят из его норы. Такая беда для слепого крота!

И Виктор Константинович мог бы поклясться: в ее голосе вновь слышался смешок — старая дама все еще тщилась сохранить светский тон.

А вот вам не сидится вы недовольны

я конечно слушаю сводки со

Истомин принужденно хмыкнул, ему очень хотелось встать и уйти, хотя он не смог бы объяснить, в чем тут дело, и смешно, в самом деле, было нервничать оттого, что он не видит своей собеседницы… Но воистину человеческие несчастья не знали границ — эта слепая старуха была, кажется, и не в своем уме.

— Я опять гневлю бога. Мой слух — это и мое спасение, — сказала она. — Я ослепла еще девочкой, мне было девять лет. Да, для меня погасло навсегда солнце — осложнение после менингита. Мои родители, вы понимаете, были в отчаянии, возили меня в Москву, за границу, но ничего нельзя было сделать. И тогда я стала слушать… Я ловила звуки и старалась разгадывать их, словом, я старалась видеть ушами. Это ёыла единственная возможность вернуть хотя бы часть того, что я утратила. И могу сказать, я кое-чего добилась. Теперь я слышу даже то, что слышать вообще невозможно, как считаете вы, зрячие…

— Что же вы слышите: музыку сфер? — резко спросил Виктор Константинович. — Простите!

— А вот вам не сидится, вы недовольны, вы меняете поминутно позу, отворачиваетесь, и я все это слышу, — сказала слепая. — Вы, конечно, думаете: бедная старуха, она помешалась — и не возражайте, я знаю, вы так думаете, — но я вас готова простить — вам действительно трудно мне поверить. А я слышу — и это правда! — слышу даже самые молчаливые предметы: шкаф, например, стол, забор, столб — они все тоже звучат. Как? Я не сумею вам объяснить… Но они звучат и предупреждают меня, что не могут посторониться, уступить мне дорогу, и я тихонько обхожу их.

Истомин поднялся со скамейки — он почувствовал себя как в луче света, в то время как он сам был и слеп и беспомощен.

— О, вы уже уходите? — Женщина огорчилась. — А я хотела еще спросить вас, я ведь не без корысти подсела к вам…

И он ощутил вновь прикосновение призрака: она безошибочно нашла его руку своими легчайшими пальцами и слегка потянула.

— Сядьте, пожалуйста, — попросила она. — Еще только на пять минут.

Пересилив себя, он сел — не мог же он вырвать руку и бежать.

— Виктор Константинович, вы военный человек, вы прямо с фронта. Вы, конечно, все знаете лучше, чем мы… — начала она. — Скажите прямо, забудьте, что я старая и не вижу. Скажите мне: что у нас там происходит… Там — на фронте?

— На фронте? Но я сам плохо понимаю… не осведомлен, — сказал он.

— Меня все щадят и успокаивают. Ах, это так напрасно!.. Я,конечно, слушаю сводки Со-винформбюро, но и они составляются для того, чтобы успокаивать… Минутку, — перебила она сама себя, — вы ничего не слышали?

— Да что с вами? — нервно вырвалось у него. — Ничего я не слышал.

Все же он прислушался, но уловил лишь слабый ропот деревьев — ветерок пронесся над садами, сорванный лист, пролетая, тронул его щеку.

— Ничего абсолютно, вам померещилось, — сказал он:

— Возможно, что это проходит где-то гроза… — И Мария Александровна помолчала, проверяя себя. — Нет, это только похоже на гром, но это не гром.

— Что же это в конце концов?! — воскликнул Виктор Константинович.

Она опять тихонько засмеялась

я не о том

— Если только представится возможность… — с усилием проговорил Виктор Константинович.

Ему становилось все более не по себе — несчастная слепая посчитала, должно быть, своей обязанностью развлекать его разговором. И это было так ненужно, так неуместно!..

— А в последние годы мы начали строиться, открылись две новые школы, сельхозтехникум, — живо продолжала она. — Жаль, что вы не были в наших краях раньше, мы не дали бы вам скучать. Не реже двух раз в неделю у нас в Доме учителя собирались, кто-нибудь декламировал, пел, устраивались беседы, лекции — все местными силами. Мы обе, Оля и я, мы большие грешницы, ужасно любим развлечения — это у нас в роду, семейное, всегда что-нибудь затеваем. — Она опять тихонько засмеялась, словно проаккомпанировала себе смешком «под сурдинку». — Но я вас заговорила. Знаете, меня надо останавливать — так, по крайней мере, уверяет моя сестра.

— Почему же? Это все интересно, — тоскливо проговорил Виктор Константинович.

— Я ужасно болтлива. А вы, наверно, устали в дороге, вам надо отдохнуть.

— У вас хорошо, да… — пробормотал он. — Такая тишина!

— Ну что вы? Вы не представляете, как мне хочется, чтобы в самом деле наступила тишина, — сказала Мария Александровна. — Я так устаю от этого вечного у нас шума.

Виктор Константинович наклонился к своей собеседнице, стараясь лучше ее рассмотреть. Но он увидел еще меньше, чем в начале их разговора: облака закрыли уже почти все небо, темнота стала еще гуще, и этой светской болтовней занимал его бесплотный призрак с красивым, альтовым голосом.

— Что-нибудь всегда, конечно, можно услышать, — невольно возвысил он свой голос, — свист ветра, собственное дыхание. Но какой же это шум, Мария Александровна?

— Я не о том, не то, — ответил призрак. — Милый Виктор Константинович, вы даже не подозреваете, как бывает ужасно шумно! Бывает, конечно, и хорошая музыка — это счастье, но никакая музыка не может длиться вечно. А я ведь слышу лучше, чем вы, зрячие, я слышу все вокруг! Днем я закрываю окна, двери, опускаю шторы, и все-таки я все слышу. Когда на соседнем дворе лязгает колодезная цепь, мне сдается, что это гремит гром. Я слышу, как проезжают авто на шоссе, как работает пилорама, она далеко от нас, но я ее отлично слышу — это египетская казнь. Только к ночи наш город стихает, но тогда становятся слышны все половицы в доме, они будто переговариваются, верещат сверчки, кто-то шепчет, шепчет за обоями… Наш дом похож на меня — он такой же болтливый. — И Мария Александровна вновь проаккомпанировала себе смешком.

Будто зазвучала во мраке

я и оля моя сестра мы просто

Истомину показалось, что он задыхается, он привстал, инстинктивно куда-то стремясь, и опять тяжело повалился на скамейку.

«Что ж теперь делать? Что делать?» — повторялось в его мыслях, как эхо потрясшей его сегодня шопеновской музыки. Но и эта музыка сочувствия, дошедшего из самой вечности, не приносила уже облегчения… «Мне еще повезло, что Веретенников узнал меня здесь… — пронеслось в его голове, — мы могли и не встретиться в штабе…»

Они познакомились и разговорились еще в Москве, во дворе школы, где формировалась их дивизия; Виктор Константинович поделился тогда с Веретенниковым бутербродами, принесенными из дома женой. И вот сейчас, по просьбе Веретенникова, он был откомандирован временно в дивизионное интендантство; его, Веретенникова, он и должен был благодарить за этот Дом учителя — рабский приют, подаренный хотя бы и на одну ночь.

Звякнула щеколда калитки, кто-то вышел на улицу — и послышалось мелкое постукивание: человек не опирался на палку, а нащупывал палкой дорогу; потом из темноты выступила еще более темная фигура.

— Добрый вечер! — будто зазвучала во мраке певучая альтовая струна. — Дышите воздухом? Я тоже непременно должна подышать перед сном, иначе не засну.

Зашелестело складками платье — женщина опустилась рядом на скамейку, и Истомин различил бледную туманность седых волос, смутно белевший профиль.

— Я не помешала вам?..

Она подождала, и он, спохватившись, ответил, что он очень рад; женщина засмеялась, как доброй шутке.

— Вы сегодня приехали — я слышала: вы, ваш командир, ваш веселый шофэр («шофер» она произнесла через «э»). Нам следовало бы познакомиться, но помочь нам в этом некому. А потому давайте уж познакомимся сами. Я — Мария Александровна Синельникова.

— Рад… очень, — повторил он неуверенно и приподнялся: — Истомин Виктор Константинович.

— Дайте, пожалуйста, вашу руку, — попросила женщина.

Недоумевая, Виктор Константинович опасливо протянул руку, и она, найдя ее в темноте, легонько, чуть касаясь, провела своими сухими пальцами по загрубевшей тыльной стороне, по ладони со свежими мозолями.

— Ну вот, я уже немножко вас знаю, — с лукавой ласковостью сказала она.

«О боже, она слепая! — догадался Виктор Константинович и невесть отчего забеспокоился: — Почему она не дома? Что ей надо от меня?»

— У нас вы сможете немножко отдохнуть…

— продолжала она ласково. — Вы ведь поживете у нас? Я и Оля, моя сестра, мы просто счастливы, когда встречаем новых людей. Знаете, когда живешь в глуши… Хотя… — в ее певучем голосе зазвучал смешок, — не буду гневить бога, не такая уж у нас глушь. Вы не посмотрели еще нашего города? Вы его непременно должны посмотреть. А потом расскажете мне о своих впечатлениях — это освежит и мою память. У нашего города большая история, о нем не однажды упоминается в летописях. Много построек, относящихся к восемнадцатому веку, даже к семнадцатому, — наш монастырь, старые торговые ряды.

Он откинулся к спинке скамейки

и если б только

Виктор Константинович постоял и сел на скамейку у ворот — он позабыл уже о старом учителе. Шум, производимый Веретенниковым, вскоре ослабел, пропал, со двора не доносилось ни голосов, ни шороха, и сделалось опять совсем тихо — так, как бывает в поздний вечер в провинциальном захолустье. Небо померкло, похолодело, а на севере оно стало непроглядночерным, оттуда наплывала сплошная облачная тьма. Казалось, что тьма — это и есть цвет тишины, и это она, тишина, поглощала небои-зем-лю: улицу, заборы, крыши, сады, столб с незажженным фонарем — все пряталось в ней, скрывалось, пропадало… И он сам, Виктор Константинович Истомин, тоже как будто потерялся в этой тишине-черноте, исчез, был забыт со всеми своими терзаниями и страхами.

Он откинулся к спинке скамейки, тело его расслабилось, безвольно закрылись глаза. Наконец-то он был один — вполне и совершенно один, укрытый тишиной, как щитом, от всех на него посягательств, от всех «надо» и «должен». И он уже точно знал, что во все свои годы он только и искал и жаждал эту милосердную тишину. Мир людей был слишком шумен, слишком требователен и слишком жесток. А он — он хотел лишь одного, самого малого, — жить в забвении, просто жить, дышать, ощущать траву под ногами, спать в чистой постели.

«Я трус, самый обыкновенный, самый ординарный… Я всегда был трусом», — подумал ясно Виктор Константинович. И не устыдился, не ужаснулся, но почувствовал даже странное удовлетворение. Точное слово было сказано: трус, он назвал себя трусом, как мог бы сказать: «Я урод, калека…» И, смирясь с этим, он добавил: «Что ж теперь делать? Живут и уроды и калеки». В его подполье, в глубочайшем душевном тайнике, оказалось, что он,истинный он,— это не тот Истомин, какого знали его друзья, близкие, жена, а дезертир, заячья душа. И если б только ему блеснула ныне какая-то возможность действительно спрятаться от беспощадного мира, от войны, переждать, отсидеться — он бы, конечно, улизнул… В который уже раз, Виктор Константинович вспомнил, как он отказался в свое время от «брони», дававшей, может быть, эту возможность отсидеться: его институт давно был эвакуирован из Москвы далеко на восток. «Что я хворый», — бормотнул он вслух свою погубительную фразу, вырвавшуюся в тот роковой день записи в ополчение. «Да, я хворый, я калека! — мысленно ответил он сейчас себе. — Я ничтожество, что ж теперь делать? В смерти нет ничтожества, но нет и жизни».

И ты бедняга спешишь что то урвать

и сострадая своему командиру он проговорил всю

Веретенников пребывал в повышенно-деятельном настроении. Завязывая на груди шнурок плащ-палатки, он на мгновение задумался: какие-то еще хозяйственные соображения пронеслись в его голове.

— Картофель тоже заберем, — порешил он вслух и светло, неудержимо улыбнулся: крепкие, раскрасневшиеся после баньки щечки его яблочно округлились, — Транспорт? Да, проблема! Но транспорт добудем — гужевой! Изюм пойдет в доппаек.

Он доверчиво посмотрел на Истомина, не сомневаясь, что тот разделяет его заботы.

— Проводите-ка меня, спешу! — сказал он.

Истомин сунул ноги в башмаки, не стал наматывать обмотки и догнал командира во дворе. Тот на ходу распорядился:

— Я вернусь — будем ужинать. А вы тут похозяйствуйте пока, Виктор Константинович! У Кулика в его запаснике — четыре банки осетрины в томате, украинская колбаса. Не Кулик он, а кулак. Оставались еще у нас кубики кофе с сахаром — сойдут заместо конфет.

За воротами он остановился, ближе подался к Истомину и так же деловито, лишь сбавив голос, проговорил:

— Вы обратили внимание на эту… которая встретила нас, на Лену? Статуэтка! Обещала к вечеру вернуться… Обратили внимание на ее наружные данные?

«И ты, бедняга, спешишь что-то урвать от сладости бытия, — подумал Виктор Константинович. — Ну что же, все закономерно».

— Очень мила… А в глазенках — вы за-метели? — живинка, — порадовался Веретенников. — Не заметили? Ну, бесенята играют… Дивчина в моем вкусе… К тому же десятилетку кончила — и поговорить с ней можно. Вы согласны?

Истомин не отзывался, и он охотно разъяснил:

— На войне, Виктор Константинович, месяц за три месяца идет. Так же и время на предварительное знакомство. Слышали, как наш Кулик поет? Вот черт, меломан!.. Как это там? «Сквозь непогоду, ветер, вьюгу… тра-та-та-та… та-та, та-та… мы мчимся, шпорами звеня»… Здорово! Верно? Как там дальше?.. Ну, как там, Виктор Константинович?! Вы ведь тоже слышали…

Он напоминал в эту минуту мальчишку, разгоряченного своими планами и предприятиями. «Да ты и есть мальчишка, — внутренне усмехнулся Истомин. — Ты еще играешь в войну, и в эту распорядительность, деловитость… Сухофрукты, грибы! Господи боже!.. Мировая катастрофа — и грибы! Бедный, милый дурачок!»

— Слышал Кулика, как же. — И, сострадая своему командиру, он проговорил всю строфу:

Свозь непогоду, ветер, вьюгу Мы мчимся, шпорами звеня.

Ночной привал, вино, подруга,

Труба — и снова на коня!

Почувствовав невольную неловкость, Виктор Константинович прокашлялся.

— Точно: «Труба — и снова на коня!» — восхитился Веретенников. — Вы еще эту старуху, заведующую, позовите посидеть с нами, эту бывшую графиню.

— Какая же она графиня? — сказал Истомин.

— Все равно — осколок прошлого… И этого вредного старичка — интеллигентные все-таки люди. Поляков тоже зовите. Действуйте, Виктор Константинович! У меня все.

Истомин хотел было заметить, что старик учитель не так уж, видно, прост: носит почему-то под толстовкой оружие, но не успел — Веретенников, запахнувшись, шурша плащ-палаткой, бойко потопал по тротуару.

На Еащу силу у него видать две

своего командира истомин нашел

Ваня опять что-то зашептал, засипел.

— Немец, говорят, никого не милует, ни старого, ни малого. — Женщина не слушала его. —’ А все имущество, какое у кого есть, — подчистую, и своим немкам отсылает. Вот придет он…

— Никак он не может прийти, когда мы здесь, — громко сказал Ваня.

— Уж и точно — вы защитнички… — мягко, больше сочувственно, чем с осуждением, сказала она. — Что ж вы его так близко подпустили?

— А там, где он, гад, прошел, там нас не было с нашим лейтенант’ом, — попытался отшутиться Ваня.

— На Еащу силу у него, видать, две да еще полсилы. — И Виктор Константинович даже представил себе, как она покачала печально головой.

— А это называется неверие, — сказал Ваня.

На крылечке снова началась возня; Кулик хватал женщину за руки, за колени, она отталкивала его.

— С бабами вы все гусары… — беззлобно вырвалось у нее, — люди еще спать не легли, а вы…

Виктор Константинович сошел с приступочки — ногам стало холодно — и побежал вприпрыжку к дому. Он не порицал Ваню, напротив, он даже позавидовал ему, не этой его близкой, должно быть, победе, но самой его неукротимой активности — ведь ему досталось сегодня крепче, чем другим, в их поездке. Когда утром их машина, скрежеща и воя, ползла вверх по береговому откосу, уходя от бомбежки на переправе, позади еще чугунно гремели разрывы фугасок, носились дымные вихри, перемешанные с землей, а по реке плыли лошади и люди, перевернутые телеги, кубы прессованного сена — в бомбежку угодил обоз с фуражом: ржание покалеченных коней могло свести с ума. Но Кулик не сплоховал, не растерялся, у него хватило духу вывести машину из этого смертного хаоса. И сейчас он спешил вознаградить себя, урвать хоть что-то у радостей жизни, потому что не знал, повезет ли ему так же и завтра. За что же его можно было порицать, если даже он и не успел хорошенько рассмотреть женщину, которой домогался?

Виктор Константинович, ступая, как по горячему, на носки, взбежал по ступенькам. Женщина на крылечке показалась ему в сумраке на редкость страшновато глазастой: два черных, чуть мерцающих в глубине провала занимали едва ли не половину ее лица. Кулик подался вбок, пропуская Истомина.

— A-а, профессор! — закричал он. — У самовара я и моя Маша, а на дворе совсем уже темно. — Он был окрылен уверенностью в неминуемом торжестве.

Своего командира Истомин нашел в спальной комнате. Веретенников был уже одет, причесан, затянут в новенькие, светлой кожи офицерские ремни, обвешан крест-накрест полевой сумкой, планшетом, биноклем и собирался уходить. Он только что по телефону разыскал председателя райисполкома, и тот поджидал его у себя в кабинете.

— В городе, между прочим, есть маслозавод, есть консервный, две хлебопекарни, шорная мастерская, — объявил он Истомину таким тоном, точно в этом была и его, Веретенникова, заслуга. — Славный городишко! Маслозавод нормально выдает продукт. Завтра первым делом мы на маслозавод… Загрузим всю машину сливочным — это я вам обещаю. — И маленький техник-интендант, поглядывая снизу на своего сутуловатого, но высокого ростом бойца, подмигнул ему, как сообщнику. — Председатель райисполкома оказывает полное содействие. Сказал, между прочим, что на складе Центросоюза завались сушеного картофеля, есть изюм, сухофрукты, грибы.

С полным как будто безразличием

и без перехода добавила вот и

— А ну, дайте помогу, у меня живей пойдет, — сказал Ваня. Он присел на корточки, и дымок пошел гуще; едва уловимо потянуло приятной смолистой горечью — в самоваре затлели еловые шишки.

— Техника древних веков, — сказал Ваня и закашлялся.

— Спасибо, товарищ военный! Зато и чаек Еам первому, — сказала женщина.

— У вас лично кто на войне? — вновь приступил Ваня к расспросам. — Супруг или, возможно, папаша?

— А никого у меня, — сказала она.

— Как так никого? Совсем никого?

— А я безмужняя… — с полным как будто безразличием, точно не о себе, проговорила женщина, — ни девица, ни вдовица, ни молодка, ни разводка.

— Н-да…. Бывают в жизни злые шутки… — Кулик, судя по голосу, повеселел.

— Уж точно, что шутки… Припоздала я расписаться, приданое долго готовила… А только надумала, жениха и вовсе не стало, — роняя слово за слозом, сказала женщина.

— Наплевать и забыть, — сказал Ваня. — Цыгане как поют; «А тому, кто красив, но с холодной душой — черт с тобой!»

Виктор Константинович слабо, про себя, усмехнулся: Ваня Кулик неуклонно шел к цели.

— Моего сержанта еще в финскую забрали, — сказала женщина. — Приданое я пошила, а на жениха похоронная пришла.

И на крылечке наступило молчание; Ваня поднялся со ступеньки.

— Вот позвольте вас угостить, — услышал Виктор Константинович его голос, — кубик кофе с молоком и с сахаром. Погрызите.

— Спасибо, я потом… Смотрю я теперь на вас, на военных, и думаю: который на очереди, по ком завтра плакать будут? — медленно сказала женщина.

— Это вы правильно думаете, — одобрил Ваня.

— Жалко мне вас всех… до того жалко быгает.., — сказала она.

— Это точно! В армии народ Есе молодой, только жизни попробовал — как не пожалеть!

Тонкое, будто игрушечное посвистывание донеслось с крылечка.

— Закипает мой малышка, — сказала она. — Будем вас чайком поить. — И без перехода добавила: —Вот и выходит: не шей ты мне, матушка, красный сарафан, а шей ты мне, матушка, белый саван. Пожили, порадовались, хватит…

Ваня ответил что-то, но так тихо, что Виктор Константинович не разобрал. Светлое пятно его сорочки переместилось ближе к собеседнице, и на крылечке завозились — Ваня, кажется, обнимал женщину.

— Какие вы, товарищ военный… — сдавленно, с одышкой выговорила она.

— Дай на ухо словечко скажу, — пробормотал он.

— Знаю я ваши словечки…

Все бойчее высвистывал свою детскую песенку пар, вылетавший фонтанчиком из самовара, и она сказала:

— К дороге поет, а куда нам, бабам, в дорогу? Да еще с Марьей Александровной, со слепенькой… Видно, всем нам одна дорога лежит…

Не шей ты мне

завхоза нашего василия захаровича сразу на

— …Я романсы люблю — слышали, наверно: «У самовара я и моя Маша, а на дворе совсем уже темно»? Вас Машей звать?

— И не угадали, — ответил медленный женский голос. — Настей зовут.

Истомин узнал по голосу Ваню Кулика, шофера; свежая, надетая после баньки сорочка Вани слабо белела на заднем крылечке дома.

— Чарующее имя… Вы романсы любите, Настя?

— Нет, у нас другие песни пели, — сказала женщина.

— Какие же, позвольте узнать? «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан»? Так это еще моя бабка пела, — ласково сказал Ваня.

— Красивая песня. Я ее тоже пела… — ответила женщина.

Вспыхнул крохотный желтый огонек спички — Ваня закурил; затем разговор на крылечке возобновился:

— Еще, наверно, пели: «Мне не надобны наряды, ленты, кружево, парча» — обратно из бабкиного репертуара?

— Кончились мои песни… — Ровный голос женщины звучал не то равнодушно, не то устало.

— А это пессимизм называется. «Нам песня жить и любить помогает…» — сказал Ваня.

И, подождав и не получив ответа, он переменил тему:

— Тут, значит, и работаете, тут и проживаете при работе?

Виктор Константинович с безотчетным интересом тоже ждал, что скажет женщина… В тишине этого вечера каждое слово невидимых собеседников разносилось далеко и отчетливо, как над рекой.

— Тут все и проживаем…

— Удобно. И что же, большой у вас штат работников? — полюбопытствовал Ваня.

— Какой у нас штат? Ольга Александровна да я… Завхоза нашего, Василия Захаровича, сразу на войну забрали. Еще Марья Александровна у нас, младшая сестра.

— Семейственность разводите, — пошутил Ваня, явно пытаясь разговорить женщину. — За это, обратно, по головке не гладят.

— Такую, как Марья Александровна, поискать надо. А только вряд ли найдете — за всех болельщица.

Женщина умолкла, и над крылечком взлетел легкий синий дымок: там в самом деле хлопотали у самовара, и женщина принялась вздувать жар; размытыми пятнами виднелись на ступеньках ее белые босые ноги.

Кулик отскакивал и счастливо

и словно бы впервые для

С веселой яростью Веретенников командовал:

— Поддай, поддай еще! Душа с телом расстается…

Вода зло шипела, мгновенно закипая на раскаленных кирпичах, и пар наплывал обжигающим облаком. Кулик отскакивал и счастливо матерился; Истомин, задыхаясь, садился на скользкий, в бегущих мыльных ручьях пол. И банька — тесное бревенчатое строеньице, в котором они трое, полуослепшие, толкались, крякали, стонали, — будто взмывала над землей, покачиваясь и кружась. Виктор Константинович ощупью в горячей мгле находил шайку, деревянный в железных обручах ушатик, и обливался вновь и вновь, как бы желая помыться впрок, навсегда.

Он последним выбрался наружу, и вечерняя, родниковая прохлада сладко, до дрожи опахнула его. Был уже поздний вечер, дворик и дом с темными окнами покрылись тенью, в отуманенном небе высветились первые звезды. Виктор Константинович, подрагивая, стоял на дощатой приступочке, держа ботинки в руках, ощущая босыми ногами щекочущее прикосновение травки, выбившейся между щелями, — было неизъяснимо “тихо и покойно. И словно бы впервые для себя увидел он это высокое небо с редкими звездами на розовой, гаснущей заре, этот поросший травой дворик с белеющими узкими дорожками, протоптанными к колодезному срубу, к березовой поленнице, эти смутные силуэты полуоблетевших яблонь, превратившихся в свои собственные тени, — все быдо дивно, все было непостижимо и прекрасно. И Виктору Константиновичу померещилось, что только сейчас ему до конца, полностью открылась красота жизни на земле — просто жизни, всякой жизни.

«Вот здесь и остаться бы навсегда, здесь и жить, — мысленно проговорил он. — Что еще надо?»

Но тут же он подумал, что это и есть те минуты прощания, конца, которого он с такой тоской ожидал. И он все медлил уходить, все тянул, переступая с ноги на ногу на шатких дощечках.

Из серой тени, окутавшей дом, дошел к нему сиплый мужской голос: