Горчаков старался не упустить ни слова

но если это и был сон

Почему-то он, ничего не рассказывавший раньше о себе, замыкавшийся при первых расспросах, стал вспоминать сейчас свое детство. И казалось, что рассказывает он больше себе, чем Горчакову, он и смотрел не на него, а вверх, в сводчатый, низкий потолок, на висевшую на шнуре голую лампочку. Свет еще не горел; за узким полуциркульным окном, прорезанным в стене крепостной толщины, начало смеркаться, синеть. Было тихо, ни звука не проникало со двора, и только время от времени в коридоре гудел каменный пол под сапогами санитарок.

Ясенский отдыхал сейчас от своих мучении, не сознавая уже, что с ним происходит. Боль, истерзавшая его в последние дни и ночи, наконец от него отступилась, и его лишь будто покачивало и кружило на койке, как на тихих волнах, но это было приятно: А мысль о своей близкой смерти тоже вместе с болью покинула его.

— По Висле плоты плыли… — рассказывал Ясенский.— Мы с Маринкой убегали до Вислы… А у Кракове мы пбтэм… Так… Ойт-ца уже не было з нами. У Кракове мы на Пястовской жили. 3 маткой… Она з Поозерья была, з повята Мыслибуж… з Мыслибужа. Ты слухаешь?..

Наклоняясь, Горчаков старался не упустить ни слова: казалось, что о детстве, о матери, о семье говорил уже не Ясенский-анар-хист, а кто-то другой — человек, как все.

Ясенский повел из-под вспухших век глазами, но вряд ли он увидел Горчакова, таким невидящим, обращенным внутрь был его взгляд.

— Мы приязно все жили… А Каролек был старший, — рассказывал он медленно и покойно. — Каролек теж был патриота… Наш Каролек… Мы на гору все ходили… Всей род-зиной… на гору, на тот курган… Слухаешь? То по нашему звычаю насыпали, курган Костюшки… А птахи там у руки сами идут… На горе… Каролек… тэж был патриота…

И Ясенский опять замолчал, его одолела дремота, веки сомкнулись. Но если это и был сон, то необыкновенный, никогда раньше не случавшийся у него. Лучше сказать, это был не СОН, Когда человек на какое-то время перестает сознавать действительность, а ее, действительности, поразительное, всесильное воскрешение. К Ясенскому не то что вернулось во всей живости его прошлое — он вернулся к нему. И он опять был сейчас таким, каким был когда-то на Желязной и на Пястовской, то есть больше, чем когда-либо, был самим собой, со своей истинной, главной, никогда не умиравшей любовью. А все то, что происходило с ним после ухода из дома на многих его дорогах, что сделало его таким, каким он сам себя считал и каким считали его другие, затемнилось, стало призрачным, исчезло…

Горчаков смотрел на своего соседа с жалостливой отчужденностью и непониманием, как вообще на чужую смерть смотрят живые. Иногда ему казалось, что конец уже наступил — так неподвижно было это большое, длинное тело с единственной ногой, упершейся в железные прутья изножия, и такой немотой веяло из черной щели полуоткрытого рта. Горчаков прислушивался, и его ухо улавливало свистящий звук, точно из проколотой автокамеры вырывался воздух, — Ясенский еще дышал. И хотя Горчаков много уже повидал смертей — с середины июля он с боями отступал до Смоленска, — и хотя ему приходилось уже и засыпать, и есть свой хлеб рядом со смертью, он испытывал в этот вечер особенное, недоуменное огорчение. Очень уж несчастливый человек кончался здесь на его глазах — одинокий и бездомный, — а должно быть, неплохой, отзывчивый на чужую беду — кончался невознагражденным! И по-, чему — если уж каждому живущему, даже самому достойному, суждена смерть, — почему он умирал в страданиях? За что это было ему? — спрашивал себя Горчаков.

Comments are closed.