Recent Posts

Я в Барсуках давеча

зачем вы мне это

Было еще темно, туманно — рассвет только забрезжил… А смутный гул все наплывал из сумрачного воздуха — железное движение по дорогам, уходившим на eoctok, к Москве, не прерывалось и ночью. Виктор Константинович стащил с натруженного плеча винтовку; ледяной металл затвора коснулся его щеки, и он поежился.

— Тоскует душа, а? — тихо проговорил Кобяков. — Понятная вещь.

Он сунул за пазуху руку, порылся там, в глубине своего ватника, и извлек коленкоровый, потрескавшийся бумажник, а оттуда — сложенный вдвое листок.

— Погляди-ка, вот… Может, и не врут… — Он протянул бумажку.

И, поднеся ее близко к глазам, Виктор Константинович рассмотрел фашистскую листовку — одну из тех, что уже случалось ему видеть: немцы в большом количестве разбрасывали их в эти дни с самолетов. Начиналась она обращением: «Русский храбрый солдат!», а затем следовал совет сдаваться «ввиду бесполезности сопротивления» и расписывались всяческие блага немецкого плена: «хорошее питание и гуманное обращение»; внизу, под текстом, был напечатан обведенный рамкой «пропуск в плен».

— Я в Барсуках давеча подобрал, на огороде. Там их в картошке много валялось, — пояснил Кобяков.

Виктор Константинович поднял на него непонимающий взгляд… В бессветном, лишь чуть посеревшем воздухе лицо Кобякова расплывалось бледным, разжиженным пятном и так же неотчетливо, будто растворенный в полутьме, звучал его голос:

— Пишут — сопротивление бесполезно. И ведь правда… Много ты видел наших самолетов, наших танков?.. А фрицевские, слышь, гудят, гудят… Пропала Москва — это уж точно так.

Приняв, должно быть, молчание Истомина за приглашение к дальнейшему разговору, он подался к нему ближе, вплотную; Виктор Константинович с невольной резкостью отстранился.

— А нам какая надобность пропадать? — просто, деловито сказал Кобяков. —• Ты по ихнему, по-немецки умеешь?

— Говорю, да… немного. Зачем вам? — Виктор Константинович все еще не понимал, чего хочет этот человек, от которого до тошноты несло кислятиной.

— Я так и думал, что ты шпрехаешь.

Кобяков огляделся: в лесу и на проселке было безлюдно, неподвижно. Он вынул из руки Истомина листовку, сложил и вновь упрятал в недрах ватника.

— Я прикинул: мы и по одному пропуску можем, — успокаивая Истомина, сказал он. — Пройдем и по одному… Тем более — со знанием языка.

Виктор Константинович проглотил набежавшую слюну — тошнота причиняла ему какое-то недостойное, низменное страдание — и внутренне передернулся.

— Но почему?.. — спросил он. — Зачем вы мне это говорите?

Ему было все невыносимо противно сейчас, и даже то, что Кобяков, немытый, тупой Кобяков выбрал именно его себе в компаньоны, вызвало в нем только омерзение…

— А я приметил: тебе тоже нет охоты задаром пропадать. Что, неправду говорю!.. Я хотя и не шибко ученый, а каждого насквозь проглядываю… Вижу, и ты затосковал, хотя и профессор! — с необычным многословием продолжал Кобяков. — Жить-то каждому хочется… Я так прикидываю, что и при немце можно очень великолепно жить, если, конечно, без дурости. Тем более — со знанием языка… Немец порядок уважает, потому и бьет нас.

Есть сказал Богданов так точно иначе не

я пообещал само собой да

К вечеру главные приготовления закончились, что само по себе могло показаться невероятным. Одной из сводных групп командовал Богданов, с ним шел член Военного совета… Богданову удалось даже немного поспать перед боем, он почистился, побрился, и молодость взяла свое — он вновь выглядел не больше, чем на свои двадцать восемь лет, и вновь на его щеках заиграл сквозь загар румянец. Глядя на Богданова, командарм с неясным чувством подумал: «Неужто ж ему все нипочем? А ведь драться будет лучше других».

Они вышли из леса… Только что солнце с—о за тучу — закаты становились все более осенними, небо заволакивало — днем прошел небольшой дождь, к ночи он мог повториться, и сразу же холодно запахло недалекой трясиной.

— Ну, пора… — сказал командарм. — Очень надеюсь на тебя, Николай! Держи со мной связь… Если же что со мной… пояснять не требуется — ты примешь общее командование.

— Есть, — сказал Богданов так, точно иначе не могло и быть.

— Я уже распорядился об этом, дивизионный комиссар в курсе, — сказал командарм.

— Есть, — повторил Богданов. — Разрешите идти?

Командарм помедлил, хотя обо всем они уже переговорили и условились. Но ему нравился Богданов — все в этом офицере было ему по вкусу. А главное, при всей своей твердости, он бессознательно искал вокруг себя, у кого еще он мог ее почерпнуть, дополнительно, сверх той,’ что была у него самого: как ни говори, им предстояло проделать нечто почти невозможное.

— Что ты так обвешался, полковник? — спросил командарм. —• Тебе ж это одно неудобство.

И в самом деле, на Богданове помимо его автомата, полевой сумки, планшета, сумки с гранатами, кобуры с пистолетом висела на другом боку еще одна полевая сумка.

— Это не моя, это корреспондента, москвича, — ответил Богданов. — Симпатичный был майор.

— А-а,— протянул командарм. — Когда его?..

— Утром сегодня… Он у меня ночевал… Собрался в полк, тут его и. накрыла мина. Только пять минут и прожил… Просил сумку в Москву доставить, там вся его письменность. Только о сумке попросил… Герой, если посмотреть. Я пообещал, само собой, да вот не знаю, не уверен… — Богданов усмехнулся. Но по всему его облику было видно, что он, невесть почему, убежден в своей неуязвимости.

— Иди, полковник! — сказал командарм. — Счастливо тебе!

Сам он с офицерами штаба решил идти со второй сводной группой. И в поздних сумерках обе группы одновременно скрытно двинулись…

Но, вероятно, подготовку к прорыву не удалось проделать в секрете от немецкой воздушной разведки, и противник сосредоточил на пути отрядов крупное соединение пехоты и танки… Лес осветился нежданно множеством ракет, точно весь разом запылал, и взревели сотни автоматов. Командарм с несколькими офицерами и кучка автоматчиков вырвались из огня, но связь с частями, оставшимися в котле, была потеряна. Какое-то время там шел тяжелейший бой: гранаты и пули против брони и пушек, и командарм не мог уже прийти на помощь, хотя бы своим присутствием.

Говорит что так лучше для нас

маша даже побоялась выговорить эту догадку

— Малышка, сорвиголова! — воскликнул он. — Я-то не знал, что ты… А ты еще девчонка…

Он взял ее ступню в ладонь и прижался щекой к этой лепестково-гладкой коже на подъеме. Его нежность и жалость искали выхода, но в лексиконе у него не было ласковых слов, и он хрипло бубнил одно:

— А ты еще девчонка… девчонка…

Лена открыла глаза и села на постели, опираясь на выпрямленную руку; простыня свалилась с ее плеча, открыв беленькие, круглые груди. Не убирая своей ноги, она смотрела на Федерико, и в глазах ее зажглось любопытство. А он завладел уже и другой ее ступней, целовал и хрипел:

— Девчонка, малышка!

Он переживал чувство, подобное отчаянию, не догадываясь, что это и есть любовь.

О чудесном появлении брата Ольга Александровна узнала от слепой Маши. И она нцкак не могла взять в толк, почему Митя не хочет, чтобы о его присутствии в родном доме знал кто-либо еще. С чердака он также не пожелал спуститься, и ей пришлось взбираться туда к нему.

— Говорит, что он инкогнито… Говорит, что так лучше для нас самих, — спешила все выложить Маша. — Просит, чтобы, кроме тебя, ни одна живая душа…

— Господи! Митя! — Ольга Александровна все порывалась ускорить шаг и останавливалась. — Митя! Он жив! Но чего он боится? Счастье-то!

— Я спросила: Митенька, откуда ты? Говорит: с неба, — и смеется.

— Смеется? — не поверила Ольга Александровна. — Какой он, Маша? Он здоров?

— Ну что я могу?.. Здоров, наверно… — своим альтом пропела слепая. — Он нехорошо пахнет, холодом, землей, как из ямы… И еще нафталином. Я просто теряюсь…

— О господи! Почему, как из ямы? Что ты говоришь? Может быть, он?.. — Ольга Александровна не досказала: у нее мелькнула мысль, что брат снова в бегах, бежал из заключения, где, может быть, опять находился.

— Я тоже подумала это, — сказала слепая.

— Что?.. Что ты подумала?! — спросила Ольга Александровна.

— Я подумала то же самое… — Маша даже побоялась выговорить эту догадку вслух.

По лестнице она поднималась первая, боком, подав руку сестре, как бы втаскивая ее наверх; та с великим трудом одолевала ступеньку за ступенькой.

— Надо Леночке сказать, разбудить… — спохватилась Ольга Александровна и встала на середине лестницы. — Ведь он не видел ее… никогда еще не видел!

— Он сказал, что не надо сейчас, что завтра, — ответила слепая. — Я просто ума не приложу… Нагнись, нагнись, здесь низко, — предупредила она сестру перед дверью на чердак.

— Митя!.. — жалобно вскрикнула Ольга Александровна, завидев в полумраке черную фигуру, и беспомощно замахала руками, не в силах сделать еще шаг.

Обняв брата, она судорожно разрыдалась: от него действительно пахло сырой землей, как из могилы… Наконец все трое сели: он на продавленном чемодане — дедушкином кофре, сестры на маминой кушетке с дырявой штофной обивкой; керосиновый фонарь, поставленный на сундук, светил им. И Ольга Александровна растерянно всматривалась заслезенными глазами в немолодого, плотного сложения мужчину, с глинисто-бурым, в трещинках морщин лицом, поросшим черной щетиной, ища родные, помнившиеся ей черты… Этот человек действительно был похож на ее младшего, любимого брата, особенно когда улыбался и уголки его сизых, мясистых губ приподнимались. Но признать в нем брата, которого она давно оплакала и похоронила, она в эти первые минуты затруднилась: было что-то пугающее в сходстве этого чужого сорокалетнего мужчины, сидевшего напротив, с ее Митей… Недоумение вызывала и его одежда: помятое, старомодное, с бархатным воротником пальто, наглухо застегнутое, и каракулевый потертый пирожок на голове — совсем такой же, какой носил покойный отец; а может быть, это и была одежда отца, которую брат нашел на чердаке? С непонятным самой Ольге Александровне замешательством она расспрашивала:

Товарищи трудящиеся нашего района

было около десяти часов

— «Мы призываем вас, наши родные и близкие, наши отцы, матери, братья и сестры, к выдержке, стойкости и отваге, — прочел он. — Помогайте Красной Армии, помогайте партизанам чем только можете! Выслеживайте фашистских убийц, собирайте сведения о движении вражеских войск, об их складах. Передавайте эти сведения партизанам. Поддерживайте красных партизан продуктами и теплой одеждой, укрывайте их! Будем бороться вместе!

Товарищи трудящиеся нашего района, позор и НРволя страшнее смерти! Пусть узнает враг, что в нашем районе, как и везде в нашей Великой стране, он встретит только лютую ненависть к себе и презрение. Он покушается на нашу свободу, на нашу Советскую власть, он задумал превратить всех нас в безгласных рабов. Ответим же ему пулями! Никакой пощады фашистским захватчикам и насильникам!

Верьте, товарищи земляки, Красная Армия вернется, и над нами снова засияет ленинский свет Свободы.

А мы и сегодня с вами, мы совсем близко от вас!

Районный комитет Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков)».

— Хорошо, — сказал Самосуд. — Принимаем, товарищи?..

— Райкома нет — райком есть, — сказал судья.

Солнышкин благодарно посмотрел, он не был утешен, но у него появилось такое чувство, что он сейчас уже вступил в борьбу и за своих четырех мальчиков.

Листовку одобрили, и Самосуд, в свою очередь, довел до сведения, что в его отряде имеется ротатор и какое-то количество бумаги, заблаговременно припасенной.

Было около десяти часов, когда Са4яосуд, принявший” на себя обязанность секретаря подпольного райкома, закрыл заседание. Солнышкин и Виноградов тотчас поднялись — завтра на рассвете они должны были отправиться в район, по селам, чтобы установить связь с верными людьми. Но затем наступила пауза, все медлили расходиться, словно какое-то еще дело осталось нерешенным и какие-то слова не сказанными… Вдруг все одновременно подались друг к другу и стали обниматься, молча и неловко. А те слова, что были в мыслях у каждого, — слова о родственной и, может быть, большей, чем родственная, близости, которую испытывали сейчас друг к другу эти люди, так и остались несказанными.

Сергей Алексеевич проводил уходивших на крыльцо и постоял там, вглядываясь в шумящую дождем темноту, в которой, едва сойдя с крыльца, пропали Солнышкин и Виноградов. Сам Самосуд хотел еще повидаться с командиром части, оборонявшейся на окраине города, и поговорить о возможности совместных действий. Аристархов, военком, остался с Самосудом — только что на заседании он стал начальником партизанского штаба имени Краевой гвардии полка.

И неожиданно для самой Лены у

я просто не представляла

Утром, когда она и Федерико прощались на городской площади, она лишь догадывалась об этом приближении необычайного. Но позднее, во время бомбежки, когда ушедший куда-то Федерико вернулся невредимым и тоже спустился в подвал, где все сидели, облегчение, которое она почувствовала, точно открыло ей глаза: необычайное свершилось. Еще позднее, когда все, спасаясь от танковых пушек, перешли из дома в сад и Федерико то исчезал со своей полуавтоматической винтовкой, то появлялся и что-то докладывал Сергею Алексеевичу, а встречаясь с нею глазами, улыбался и кивал ей, она призналась себе в том же самом, в чем признавались в какую-то минуту и Наташа Ростова, и Вера из «Обрыва», и Елена из «Накануне»… Эти пришедшие ей на память образы не говорили о книжности ее переживания — Лена была вполне1 искренней. Но все, что с ней когда-либо случалось, проходило как бы проверку сравнением с образами поэзии. А сейчас ее жизнь и поэзия, казалось ей, переплелись. И Лена — истинная, по душе и таланту, актриса, испытывала нечто подобное глубокому творческому удовлетворению: «Я люблю, люблю Федерико!» — подмывало ее разгласить на весь мир.

— Ну, что с тобой?.. Что замолчала? — спросила Ольга Александровна.

И неожиданно для самой Лены, у нее вместо того чтобы сказать о Федерико, вырвалось:

— Я очень, очень люблю тебя, тетя Оля!

Она легко опустилась на корточки и положила руки, кисть на кисть, тетке на колени.

— Ты все-таки у-ди-ви-тель-ная, — проговорила она по слогам. — Ты невозможно добрая! Я тебя ужасно люблю.

— Вот так неожиданное признание!

Ольгу Александровну и в самом деле удивил этот взрыв нежности — она считала племянницу натурой скорее эгоистической, слишком занятой собой, чтобы хватало еще внимания на других. Такое, вероятно, было свойственно всем артистическим натурам, — оправдывала она Лену, и не только оправдывала, но и любовалась своей одаренной воспитанницей, принимавшей как что-то естественное всю нежность и все заботы, к которым она привыкла.

— Почему? Почему неожиданное?! — запротестовала Лена. — Я тебя всегда ужасно любила. Я просто не представляла себе, как я могу без тебя.

— А, ну да… ну, это другое дело, — мягко сказала Ольга Александровна.

— И почему я называю тебя тетей? Тетя Оля, тетя Оля!.. Ты всегда была моей мамой.., Ты мама Оля!

Ольга Александровна промолчала — не очень понятная грусть овладела ею при этих словах племянницы. Лена щекой легла на ее колени и закрыла глаза. От платья тетки все еще исходил земляной, картофельный запах подвала — все пропитались этим запахом, пока сидели там, — и с безотчетным порывом Лена прижалась теснее и обняла колени тетки.

Так надо так надо

как хочешь шепотом отозвалась

Внутренне Лена приготовилась к самопожертвованию… Федерико должен был у нее остаться — ему одному она должна была принадлежать. И не желание — она просто не знала еще, что такое желание,— но рисовавшийся ей образ любящей женщины, жертвующей собой, увлекал ее, а для Федерико ей поистине не было жаль и самой себя — ей хотелось отдарить его даже за то, что он обещал ее убить…

Со смутным чувством, так же не испытывая желания, Федерико кинул на диван винтовку и обеими руками прижал к себе это маленькое, послушное тело.

— Лампа… я погашу ее!.. — вскрикнула Лена и задохнулась.

Раздеваясь в темноте, она все твердила про себя: «Так надо, надо… Федерико это надо… А я ничего не боюсь… И чего бояться? Так надо, так надо…» Но теперь, когда отступать было уже поздно, дрожь страха пробрала ее. И, безотчетно торопясь, словно на приеме у врача, она путалась в крючках, в петельках, а сбросив юбку, скользнувшую на пол, чуть не упала, споткнувшись. Слезы выступили на ее глазах, и она стала стыдить себя: «Разревелась, дурочка! А Федерико это надо, и ты его любишь!.. Да, люблю, люблю!» — повторяла она, как заклинание от всякой скверны.

Он осторожно сел на край постели, прогнувшейся под его тяжестью, и Лена вытянулась, вся напрягшись, как на операционном столе, пальцы ее вцепились в простыню.

Но затем она заставила себя выговорить:

— Я люблю тебя… А ты?.. Ты любишь?

—. Да… люблю, — сдавленно сказал Федерико.

Он положил руку ей на груди, и она слабо застонала от томительного, скорее неприятного, вязкого ощущения.

…И она долго потом не открывала глаз, точно страшась вернуться в мир и в жизнь после того, что произошло. А Федерико совсем протрезвел и почувствовал сожаление,— казалось, он совершил что-то противоестественное, был близок с ребенком. Пересиливая себя, он заговорил первый:

— Лена, ты… Ты славная девчонка… Ты не очень огорчайся… Рано или поздно это бывает со всеми… Я выкурю папироску, можно? — спросил он.

— Что?.. Как хочешь, — шепотом отозвалась Лена.

— Я зажгу лампу.

— Ах, нет… — испугалась она, но тут же разрешила: — Зажги… Как хочешь.

И, заслышав шлепанье его босых пяток, она еще сильнее стиснула веки. Нашарив сбившуюся простыню, она натянула ее до подбородка так, что1 ноги ее обнажились до колен. И когда Федерико, засветив лампу, увидел эти тонкие ноги с узкими ступнями, глядящими в разные стороны, его охватило болезненное раскаяние. Бросив незажженную папироску, он вернулся к Лене и встал перед кроватью на колени.

А то что если не

я хочу чтобы в каждом случае мы

— Я тоже помню… историю с Машей,— растягивая фразу, проговорил Женя.

— Могу лишь отметить твою непоследовательность. А теперь спать, ребята, всем спать, — скомандовал Богомолов.

— Еще только… Погоди, только два слова…— Женя заспешил, голос его утончился — он терял уже выдержку. — Ты вот, наверно, согласен, что героями не рождаются… Согласен, что героем может стать каждый, под влиянием обстоятельств.

— Согласен… Ну и что?— сказал Богомолов.

— А то… а то, что если не рождаются героями, то не рождаются и негодяями. Ведь так — по логике?.. Ты должен согласиться, что и трусами тоже становятся… безвольными, жалкими существами — под влиянием обстоятельств.

Среди невидимых слушателей произошло движение, кто-то коротко засмеялся от удовольствия.

— Возможно, что это и не совсем так, и не всегда,— продолжал Женя; он был добросовестен и его интересовала не полемическая победа, а истина. — Мне лично кажется, что иногда и героями и трусами рождаются. Но во всех случаях обстоятельства играют главную роль… воспитание, отношение людей, вся обстановка, — словом, обстоятельства. И способность к подвигу можно в человеке воспитать… как воспитывают талант. Можно и убить в человеке талант, даже легче, наверно, убить, чем воспитать.

— Ну, допустим… — подумав, сказал Богомолов. — И все-таки к чему эта философия в конкретном случае с Павлом Павловичем? Обстановка требует сейчас от каждого…

— Да, да, я знаю, что ты хочешь сказать, — перебил Женя.— Прости, пожалуйста… Но я хочу только… я хочу, чтобы в каждом случае мы не торопились с осуждением. Ты знаешь, я потом, после той елки… когда совсем успокоился, я много думал… Я спрашивал себя, что заставило Павла Павловича пойти на такое?.. И я не смог ответить. Ведь он тоже ужасно нервничал, ему тоже было плохо… я же отлично видел. И он вскоре уехал — ну, а почему? Он тоже был несчастен, вот что я понял. Но отчего скажите мне, отчего?..

И вдруг она

она припала к нему своим

— Мы только подождем Войцеха, — сказал он.

— Мне ужасно жалко тетю Олю, она такая старенькая… — Тыльной стороной кисти Лена провела по щекам. — Что это со мной? Вся горю почему-то…

Федерико рывком встал, прошелся по комнате — большой, взлохмаченный, крупные космы смоляно-черных волос осыпались на его лоб, на шею — и взял свою винтовку: он подумал, что дольше оставаться здесь ему не следует.

— Уже уходишь? — У Лены упал голос. — Но ведь мы еще не поговорили.

— Я буду близко, не бойся, малышка! — сказал он.

И вдруг она звонко, по-русски, задекламировала из своей лучшей роли, невольно ей пришло на память:

Прости, прости. Прощанье в час разлуки Несет с собою столько сладкой муки,

Что до утра могла б прощаться я.

— Что это? Я же не понимаю. — Федерико насупился.

— Это Шекспир… Не уходи, Федерико! — сказала она, вновь перейдя на французский. — Еще совсем рано. Не уходи!

Она вскочила, и точно так же, как делала это в своем выпускном спектакле, опустила руки и потупилась.

Да, мой Монтекки, да, я безрассудна,

И ветреной меня ты вправе звать… —

тихо, будто застыдившись, прочла, а вернее, сыграла Лена.

Он опять ничего не понял, но восхитился — ее поза и голос показались ему совсем естественными.

— Ты славная девчонка, — сказал он, — ты сама, как куколка!..

Она приподнялась на цыпочки и положила пальцы ему на плечп.

— Поцелуй меня, Федерико! — сказала она.

Он нагнулся — темный, с затененным лицом, и она закрыла глаза, предавая себя в его руки.

Осторожно коснувшись губами ее макушки, Федерико выпрямился. Он убоялся того, что словно бы подстерегало их, но чего делать не следовало — нет! — чего он не хотел сейчас.

Она припала к нему своим невесомым телом и по-ребячьи посапывала, а ее пальцы гладили его плечо… Не выпуская винтовки из руки, Федерико взирал сверху на эту светлую, пахнувшую сеном копенку спутанных волос и не шевелился, чувствуя и неловкость, и досаду, и нежность.

Лена посмотрела снизу заведенными под лоб глазами и проговорила едва слышно:

— Останься, Федерико!.. Останься со мной.

— Малышка, — пробормотал он.

Она уловила в его голосе колебание.

— Не бойся… ничего-ничего, — зашептала она. — Я тоже ничего не боюсь. Я люблю тебя… Возьми меня, если хочешь… — Это была фраза, вычитанная из какого-то романа и когда-то поразившая ее.

А в зальце на кушетке сидели

пани ирена обняла его голову

Теперь стрелял уже весь дом. Будто молотком по железу, бешено колотил внизу, под Истоминым, пулемет, хлопали вразброд винтовки и пистолеты. Виктор Константинович, прицелившись, свалил еще одну каску в саду — сад опустел, и он перебрался к другому окну, занавешенному ковром. Отведя винтовкой ковер, он даже обрадовался, точно увидел своих старых знакомых: внизу на изгибе улицы стояли утренние автоматчики, возвратившиеся из разведки; они совещались, куда им теперь повернуть. И Виктор Константинович мог бы поклясться, что одного из них он тоже уложил — наповал, головой в дождевое озерцо! Остальные мигом исчезли — это принесло ему некоторое облегчение.

А в зальце, на кушетке, сидели все вместе женщины: Лена, Настя, пани Ирена и сандру-жинница, которую тоже звали Настей. Пани Ирена молча, однообразно поглаживала Лену по плечу — ее сочувствие было неподдельным, но и мысль о муже не покидала ее — она прислушивалась. И когда стрельба несколько утихла, она побежала на’другую половину дома. Пан Юзеф, странно неподвижный, точно одеревеневший, сидел сбоку, у раскрытого окна в комнатке Ольги Александровны с револьвером в руке и не сразу, медленно повернулся к жене.

— Я посижу немного с тобой, — сказала пани Ирена, улыбнувшись через силу.

— Не надо! — попросил он. — Иди, иди к женщинам! Я сам…

Он принял прежнее положение у окна, но затем вновь повернулся:

— Ты видишь, я ничего… я в порядке. — Он скривился, тоже пытаясь улыбаться. — Я уже стрелял…

Пани Ирена обняла его голову, поцеловала и отступила, не сводя с него глаз; лишь за дверью, не сдержавшись, она всхлипнула, прислонившись к стене.

А Лена время от времени спохватывалась и совала руку в карман своего плащика, проверяя, лежит ли там ее наган… Настя силилась держаться, сидела прямо, со стиснутыми зубами, но съеживалась и закрывала глаза, когда стрельба становилась чаще. И Настя другая, сандружинница, громко говорила:

— Ничего, сестрички, ничего, отобъемся!

Она, самая бывалая, считала себя обязанной подбадривать других.

И одиноко в своей келье у трупа сестры сидела слепая Мария Александровна…

В ту минуту убийства у нее, оглушенной выстрелом, помрачилось сознание: она заметалась, натыкаясь на стены, на горшки с цветами, споткнулась о тело сестры и опустилась подле него на пол — ее мозг отказался принять случившееся. Так ее и нашли, сидящей на полу: слепая очень тихо окликала:

Ей мерещилось что и объяснение

федерико не сумел бы сказать

Он, раздумывая, склонил голову — он отнесся к этой просьбе совершенно серьезно.

— Ты должен, должен дать мне слобо! Федерико! Ты убьешь меня?

И он кивнул, прямо взглянув на нее.

— О, я тебе заранее благодарна!.. — воскликнула она.

Это было у нее очень искренне, и в то же время речь шла как будто не о ней, а о какой-то ее героине: все происходило, конечно, в жизни, но словно бы не совсем взаправду, как происходит в театре.

И они разом замолчали, сидя тесно, рядышком, потрясенные своим доверием друг к другу… В доме было тихо, все уже разошлись, улеглись; стукнули двери в кухне, и наступила полная тишина. Казалось, что на недолгий час тишина распространилась на весь оглушенный войной мир, и все забылись, свалившись в изнеможении, а бодрствовали только они двое.

— Чудо какое! — прошептала Лена. •— Чудо, что мы встретились. Мы могли не встретиться.

Ей мерещилось, что и объяснение в любви произошло уже у них. Иначе как бы мог Федерико, если б не любил, пообещать убить ее.

— Удивительно все-таки… И я просто счастлива, что ты такой, Федерико!

Он поинтересовался:

— Какой?

— Прямой, смелый. Но может быть… Федерико, Федерико! — зашептала она. — А вдруг мы еще не умрем, еще поживем?

И это было то, во что она действительно верила всей жизнелюбивой верой юности — в невозможность своего исчезновения.

— И ты не убьешь меня…

Федерико повертел отрицательно головой.

«Лучше тебе от моей руки, — подумал оп, — не получат тебя фашистские крысы».

— Это ты смелая, — сказал он вслух. — С тобой можно и на войну.

Она засмеялась.

— Со мной можно и на войну. .

«Сволочная война, сволочной мир», — мысленно проклинал он, проклинал от бессилия, от невозможности не убивать в этом мире… Только сейчас Федерико почувствовал, кем сделалась для него — незаметно, день за днем — эта русская Лена, единственное привязавшееся к нему существо: лишь любимой сестре можно было обещать то, что он ей обещал, а еще — невесте, — он почувствовал себя вроде как обручившимся с Леной. И он всматривался в нее так, будто спрашивал: «Откуда ты взялась?.. Кто ты?..»

А Лена сделалась сейчас даже красивой. Федерико не сумел бы сказать, что в ней появилось нового: он видел то же простенькое личико, те же высветленные солнцем, спутанные волосы, ту же стебельковую талию, те же маленькие груди, слегка приподнимавшие кофточку. Но все это неуловимо преобразилось в какое-то розовеющее совершенство… Никуда не делись эти рыженькие веснушки на носу, родинка под ушной мочкой, царапины на пальцах, обломанные ноготки, но и они наполнились для Федерико прелестью.

— А если ты не убьешь меня, мы будем долго жить… Интересно,— перебила себя Лена,— если бы Ромео и Джульетта не убили себя, какими бы они стали в сорок лет, в семьдесят? Может, они и умерли, чтобы не состариться.

— А какая у тебя тайна? — спросил Федерико. — Ты мне говорила.

— Ах, это не тайна! Я хотела сказать, что тоже иду вместе с вами… Вы возьмете меня? — Она ждала, что ее решимость, во всяком случае, произведет на него впечатление.

Но Федерико не удивился: конечно же, Лене надо было уходить… Это подразумевалось теперь само собой.