И на своем

я просто как человек

Сергею Алексеевичу было жалко Солнышкина — они довольно часто встречались в райкоме, и ему сделался симпатичен этот в недавнем прошлом рабочий парень в потертом костюме — большая семья и не такой уж большой достаток, — неглупый, начитанный, толково выступавший в местной газете. И эта непрошеная жалость так и проявлялась у Самосуда — в сухости тона, в жесткости формулировок она была слишком несвоевременной. Если б Солнышкин честно признался, что он боится той безымянной, безжалостной борьбы, о которой шла речь, если б он взмолился: увольте! — Сергей Алексеевич почувствовал бы облегчение: пусть бы уходил к своим детишкам. Да и для дела это, наверно, было бы полезнее.

А сам Солнышкин перестал уже слушать Самосуда, мысленно он обратился сейчас к своему прощанию с семьей, с женой и сыновьями, которых покинул в бомбоубежище, на их улице. Там, в подвале, под зданием городской аптеки, был полный мрак, пахнувший йодоформом, люди передвигались ощупью, натыкались друг на друга. И он не видел лица жены, когда сказал ей, что, возможно, не вернется домой ни сегодня, ни в ближайшие дни, что, может быть, они расстаются надолго. Но на его губах осталась память о ее поцелуе — расслабленном, прерывистом, похожем на детский. И на своем лице он все еще чувствовал влажный жар, опахнувший его, когда он прикоснулся щекой к шелковисто-гладкой щеке младшего сына… «Потеет, а температура не падает», — подумал он сейчас.

— Словом, товарищи, еще не поздно.., — сухо проговорил Самосуд. — Тот, — кто не уверен в себе, может еще уйти, мы не станем его удерживать и даже не осудим… Не каждый способен выдержать то, что его ожидает в случае провала.

— Да уж, если начнут эсэсовцы иголки под ногти вгонять… — сказал судья, и в его тоне была необъяснимая усмешка.

— Что? — спросил Солнышкин, оторвавшись от своего воспоминания, и обвел всех взглядом.

— Тот, кто не уверен b себе, может еще уйти, — повторил Самосуд, глядя на него. — И это надо сделать немедленно.

— Но… A-а, я все понимаю, это снова ко мне… Но я…

Солнышкин, сидевший несколько в стороне, на диванчике Ольги Александровны, выпрямился, и старые пружины зазвякали от его движения, точно пожаловались вместо него.

— Я, конечно, только человек! — выкрикнул он. — И я… я просто, как человек, заплакал. Но это не может меня дискредитировать как коммуниста. И умереть, если… я во всяком случае смогу. Ведь за детей, за всех детей, за их будущее… Простите… — Солныш-кину показалось, что он выразился чересчур выспренно. — К тому же я у вас человек сравнительно новый, меня на селе мало кто знает… Поэтому я, может быть, больше, чем кто Другой… Да, лучше, чем кто из местных, подхожу для подпольной работы на селе… — неожиданно закончил он, как оборвал.

Comments are closed.