Товажыш Петр отдай он

и услышанное от соседа

— Мать его… — выругался Ясенский. — Тэраз и не зобачимся…2 От петух!..

— Придет еще, завтра придет, — сказал Горчаков. — Чего ты нервы себе портишь?

— Бабы так само цурки дьябла…3 липнут до нёго… — хрипел Ясенский. — Хлопец пекный… 4 петух!

Ему удалось наконец поднять на выпрямленных руках свое безмерно отяжелевшее туловище. И его мясисто-багровое, в лиловых тенях, опаленное жаром лицо оживилось мимолетным торжеством.

— Он тутой у вашем курятнике… он на-рббит шкоды… Тылько пух бендзе лёчеть — Федерико!..

Ясенский засмеялся, закашлялся, стал давиться, локти у него подломились, и он рухнул на подушку. Некоторое время он безмолвствовал, лишь в горле у него что-то будто кипело, потом опять зашептал:

— Тэн пакет… товажыш Петр, отдай, — он нашарил на одеяле пакет, — ему, Федерико… Хлопец теж там был… теж воевал… Мувишь ему: нехай тэраз до вас… нехай с русскими тэраз… Воевать еще долго. мувишь… аж до второго Христова пришествия. Нехай у вас научается воевать. А еще то у вас добже — цо нема у вас борделей.

Он скривился одной стороной лица, что означало усмешку, и словно бы подмигнул — Ясенский и сейчас опасался выглядеть слишком торжественным.

— Повешь ему, сукину сыну, когда не зо-бачимся… У революциониста едно коханье…1 Так повешь: една жона, една матка. Нехай паментае… И не слухае тых добрых панов… Тым панам либералам — перша пуля… Тым, кто не паментае, — перша пуля… Тым добрым болтунам… Повешь ему … товажыш Петр!

Каждое слово в этом прерывистом шепоте давалось Ясенскому с великим трудом, паузы все удлинялись…

— Не иде хлопец… От бабник!.. Отдай ему тэн пакет… Повешь еще Федерико… нех мои пули достшелэт… 2 нех…

И Ясенский совсем умолк, хотя губы его еще шевелились и самому ему казалось, что он договорил свое завещание до конца: «Нех не пшебоча, нех паментае…»

Но Горчаков, пересевший к его койке, этого уже не услышал. Он наклонился еще ниже — сухой, незримый огонь, сжигавший Ясенского, пахнул на него, — но так и не узнал, что еще он должен был передать.

Этот его сосед по койке, пришелец из чужой страны, хотя и вызывал симпатию, был мало ему понятен. В первые дни, когда Ясенский чувствовал себя еще не так плохо, они сумели, коротая бессонные часы, поговорить о некоторых жизненно важных вопросах. И услышанное от соседа — бывалого и, по всему, заслуживающего внимания человека — прямо-таки ошеломило Горчакова.

— А для чёго тебе родзйна?.. — задал ему Ясенский несуразный вопрос. — По-нашему — родзйна, по-вашему — сёмья. Для чёго солдату сёмья? Для чёго она революционисту?..

— А куда ж человеку без семьи? Только разве в пивной павильон. — Горчаков даже засмеялся.

— Сёмья, товажыш Петр, то есть ланьцух, а по-вашему — цепь… — сказал Ясенский. — Сёмья, религия, дзети, всякая милосчь, любовь до бога, до жонки — то есть ланьцух. Чловек повинен быть свободны — вольны кб-зак, по-вашему.

В тоне Ясенского было раздражение, он словно бы лично помимо других соображений что-то имел против всех человеческих привязанностей.

И Горчаков, кого в Москве, на Тулинской улице, ожидали с войны с победой две девочки и молодая жена, писавшая ему утешительные письма: «О нас не беспокойся… Немцы бомбят нас мало, их не пускают… Побереги себя… Наташку я записала в первый класс», — Горчаков, которого каждое такое письмо заставляло заново переживать главное человеческое чувство: волнение любви, не нашелся, что толком ответить.

Comments are closed.